Выбрать главу

Фактически судьба его была предрешена. Совет помилования заседал десять дней, мнения членов Совета, говорят, разделились, но это не имело значения: смертный приговор Никосу должен был быть подтвержден. Цукалас ошибался или сознательно говорил неправду: отмена всех восьми приговоров вызвала бы падение кабинета. Правая оппозиция только и ждала повода, чтобы упрекнуть правительство в мягкотелости по отношению к «красным шпионам». Правда, генерал Пластирас официально заявил, что не желает иметь отношения к решению Совета, каким бы оно ни оказалось. Но это можно было истолковать двояко: либо как стремление уйти от ответственности за казнь еще нескольких коммунистов, либо как своего рода карт-бланш на помилование всех восьмерых (на этом последнем толковании до сегодняшнего дня настаивал Цукалас). У Никоса же было свое понимание этого демарша Пластираса: генерал сделал отчаянную попытку развязать узел, намертво стягивающий судьбу Белоянниса с судьбой правительства. Он хотел, чтобы эти два вопроса решались отдельно, каждый сам по себе, чтобы правительство не оказалось виновным ни в казни Белоянниса, ни в его помиловании. Воскресная казнь избавила бы кабинет Пластираса от обвинения в убийстве: этого не хотел понимать Цукалас. Впрочем, он не хотел понимать и другого: того, что вопрос о личной судьбе Белоянниса в Совете помилования даже не ставится. Ловкости, с которой Цукалас обходил этот пункт в своих рассуждениях, можно было только позавидовать.

Старший надзиратель был, естественно, далек от всей этой политической игры, и его соображения можно было не принимать в расчет. Тем не менее намерения дяди Костаса были самыми добрыми (если есть такое понятие, как «внутритюремная доброта»): он хотел, чтобы сегодняшняя ночь прошла по возможности спокойно, и в этом плане его желания и желания Никоса совпадали. Никос хотел, чтобы Элли поверила в отсрочку: будет лучше, если она узнает о казни только на следующее утро. Видимо, у дяди Костаса были свои доводы, к ним стоило прислушаться, чтобы потом повторить их Элли.

— В понедельник, можешь не сомневаться, — после долгой паузы повторил дядя Костас. — Господин Болакис сегодня будет в отъезде, а без него я тебя не передам на исполнение даже самому прокурору: не имею права.

Тут старший надзиратель умолк: подошли к своему отделению. Отпирая решетку, Ставрос осклабился: прогулялись, мол? (он-то понимал, что дяде Костасу не было надобности тащиться в адвокатскую), но старший надзиратель так на него глянул, что он тут же нахмурился и стал навытяжку.

*

Отделение смертников мало чем отличалось от других секторов тюрьмы: здесь были только одиночки, и на порожке каждой камеры стоял один котелок. На сегодняшний день восемь одиночек было занято: в первой сидел старик Калуменос, степенный вроде мужчина, семейный, неизвестно как спутавшийся с этой шпионской братией, и дядя Костас его просто не замечал. Не желал замечать — и все: парой слов не обменялся за месяц. Шестьдесят лет человеку, пора бы и за ум взяться, а туда же: должно быть, большими деньгами заманили. Нет, у дяди Костаса свой скромный заработок, зато честный, и на тарелку похлебки — фасолады — хватает: ему шальных денег не надо.

Второй — Белояннис. Ну, тут особая статья: такого масштаба человеку в Греции вполне может быть тесно, дядя Костас ему не судья.

Третья — Элли Иоанниду, его жена или не жена, кто их там разберет, но что любовь у них — с первого взгляда ясно. И ребенок от этой любви имеется: тоже в тюрьме его держат, горемычного, но не здесь, в Каллитее, а как будто бы в Аверофе. На кого она там малютку оставила — бог ее знает. Дядя Костас неодобрительно относился и к Элли: дерзкая женщина, воинственная, ей бы дома сидеть да ребенка нянчить, а она вот здесь.

Четвертый — Такис Лазаридис, запальчивый мальчишка, тюремщиков лютой ненавистью ненавидит, бунтует по любому поводу, никак понять не может, что люди свою службу несут. Ну, с этим у дяди Костаса разговоров никаких быть не могло: разве что к порядку призывать приходилось.

В пятой камере сидит Илиас Аргириадис, худой, мрачный мужчина, с виду очень серьезный, но беспокойный по ночам. То ему адвоката среди ночи зови, то начальника тюрьмы, то какую-то депутатскую комиссию. Худой, но сильный, как дьявол. Тут Мицос и Ставрос как-то ночью намяли ему бока (не давал вздремнуть ни минуты: захотелось ему, видите ли, в третьем часу утра дать добавочные показания) — так шуму было на всю тюрьму. В соседних камерах кричать стали: «Палачи! Изверги! Прекратите избиение!» А утром Белояннис сказал старшему надзирателю: «Стыдно, дядя Костас. Это же больной человек!» Больной? Да он всех их, вместе взятых, здоровее. Мицос и Ставрос справиться с ним не могли, Стелиоса пришлось позвать, только тогда втроем скрутили. Чуть до голодовки дело не дошло, а голодовка в отделении смертников — штука опасная: возьмет да и скончается кто-нибудь, не дождавшись исполнения. Кому тогда отвечать? Старшему надзирателю, а не этим шалопаям.