— Много ошибок, Никос, много ошибок мы сделали, — сказал по поводу приговора Цукалас. — Хотя ничего непредвиденного, к моему глубокому разочарованию, не произошло, и все же… они сумели спровоцировать нас на целый ряд крайностей, которых по зрелом размышлении можно было бы избежать.
— Давайте конкретно, — устало ответил Никос. — Общих формулировок мы и без того сегодня наслушались достаточно.
Они сидели в адвокатской комнате во внутреннем дворе тюрьмы. Помещение это ничем не отличалось от обычных «присутственных мест»: слоноподобный стол посередине, вокруг него расставлены такие же тяжелые стулья. Разве что окна были забраны решетками, но к этой мелочи Никос настолько притерпелся, что перестал ее замечать.
— Я говорю о крайностях, — кратко пояснил Цукалас, — на которые нас с вами подбили.
— Говорите уж прямо — меня, — поморщился Никос. — К чему деликатничать?
Душераздирающая сцена прощания с матерью, которую к нему не подпустили, стояла у Никоса перед глазами. Сдавленно крича, Василики металась за спинами жандармов, которые, встав плечом к плечу, отгородили приговоренных от зала.
— Пустите меня к нему, пустите меня к сыну, пустите, пустите! — повторяла она, в то время как Никосу надевали наручники. — Никос, Никос, скажи им, скажи!
Василики никак не хотела поверить, что Никос не может приказать жандармам расступиться. Ведь все его слушали с таким вниманием, ловили каждое его слово!
— Мама, не надо! — крикнул ей Никос. — Мама, держись! Требуй свидания, мама! Добивайся свидания!
Но мать не понимала, да и не могла понять в тот момент, о чем он кричит. Ей казалось, что Никос зовет ее, просит подойти.
— Вы слышите? — яростно шептала она, стуча сухими кулачками по спинам неподвижных жандармов. — Вы слышите, он вам сказал!
Публика не покидала зал, несмотря на настойчивые просьбы офицера охраны: всем хотелось присутствовать при том, как смертников будут уводить. Умчались сломя голову только некоторые корреспонденты.
— В самом деле, — пробормотал итальянский журналист, наблюдавший за этой сценой, — почему бы не пустить старуху, черт возьми?
И он закричал жандармам по-гречески:
— Эй вы, истуканы, или не слышите?
Жандармский офицер подошел к нему и на довольно сносном итальянском языке сказал:
— Я прошу синьора немедленно покинуть помещение.
Журналисту пришлось повиноваться…
— Так я слушаю вас, — сказал Никос Цукаласу.
— Я понимаю, — поспешно заговорил Цукалас, — что мои замечания несколько запоздали, но мне хотелось бы…
— Снять с себя часть вины? — спросил Никос.
— Пусть так, — с достоинством отвечал Цукалас.
— Мне бы ваши заботы, — усмехнулся Никос.
— Чего бы стоило избежать? — сказал адвокат, оставив без ответа это замечание. — Прежде всего категорического утверждения, что вы и ваша партия стоите за дружбу с Советским Союзом. Я понимаю, вас спровоцировали, но…
— Но это так и есть, — сказал Белояннис. — Это чистая правда.
— Пусть правда, но лучше было бы, если бы о ней узнали не от вас.
— Не понимаю, — холодно сказал Никос, — не понимаю, почему я должен был это скрывать.
— Вы представляете, какой крупный козырь вы дали обвинению?
— Я говорил это не для обвинения, — коротко ответил Никос.
— О да, разумеется! — саркастически заметил Цукалас. — Вы говорили это для народа. А народ, если вы хотите знать, узнает об этом в очень и очень вольном пересказе.
— Вот это серьезный довод. Но если есть хоть небольшой шанс…
— Никакого шанса. Народ прочитает ваши слова в самой дешевой, самой грубой обработке. Других газет, кроме бульварных, народ не читает. Если читает вообще.
— Мы с вами по-разному понимаем слово «народ», — жестко сказал Никос. — И в этом никогда не сойдемся.
XV. В ТУ НОЧЬ
Мицос сидел на табурете в дверях надзирательской комнаты и мелкими глотками пил из тяжелой фаянсовой кружки кипяток. Ему не спалось, да и какой там сон: все равно через три часа явится карательный отряд и начнется суета, связанная с передачей на исполнение. Состояние у Мицоса было странное: его бил озноб, сердце бешено колотилось. Он пытался образумить себя, внушить, что ничего особенного не происходит: не за ним же, в конце концов, придут, не его повезут на полигон, не ему всадят шесть пуль вот сюда, под пуговицу нагрудного кармана. Идет обычная будничная служба, говорил он себе… мало ли их уходило со стонами и проклятьями туда, в дальний конец коридора, и ты сам запирал за ними решетку, а потом возвращался в дежурку и как ни в чем не бывало заваливался на топчан. Но сегодня впервые за годы службы его не покидало ощущение последних часов жизни: тошнота подкатывала к горлу, и минуты, как струйки крови, сочились откуда-то изнутри… руки мелко тряслись, а ноги тяжелели и становились ватными.