Бэйс чуть замедлил свои бесконечные шаги по проходу и сказал:
— По этой же причине я однажды не убил бабочку.
— Нет, — быстро ответил Бут, — не по этой. Мне тоже однажды на руку села бабочка. Она расправляла и складывала свои крылышки, отдыхая на моей руке. Я знаю, что в любую минуту могу прихлопнуть ее, но не сделал этого, потому что знал, что через несколько минут, самое большее, через час ее склюнет какая-нибудь птаха. Поэтому я позволил ей улететь. А вот черепахи — это совсем другое. Они лежат во дворе, лежат десятки лет, целую вечность. Поэтому я вышел во двор и взял камень, а потом много месяцев мучился от того, что сделал. Может, мучаюсь по сей день. Вот, смотрите.
Бут протянул руки. Они дрожали.
— Какое это имеет отношение к тому, что сегодня вы оказались здесь? — спросил Бэйс.
— Какое? Вы что, серьезно? — Бут смотрел на Бэйса, как на сумасшедшего. — Разве вы не слышали, что я говорил? О господи, я завидую! Завидую всему, что хорошо сделано, что работает, всему, что прекрасно само по себе, всему, что вечно… Мне все равно, что это! Я завидую!
— Нельзя завидовать машине.
— Почему нельзя, черт побери! — Бут ухватился за спинку переднего кресла, медленно наклонился вперед и впился глазами в печально склоненную фигуру в кресле с высокой спинкой в самом центре сцены. — Разве машины не совершенней людей в девяноста девяти случаях из ста? Вспомните ваших знакомых. Я это серьезно. Разве машины не выполняют все так, что не придерешься? А люди? Можете вы мне назвать таких, чтобы делали все, как надо, хоть на треть, хоть на половину? Вот эта проклятая штуковина там, на сцене, эта машина, разве она не только выглядит отлично, но и делает все отлично — говорит, действует? Более того, если ее смазывать, заводить, беречь от поломок, она будет еще лучше, будет говорить и действовать без изъяна сто и двести лет, когда я давно сгнию в земле. Завидую? Да! Разве я не прав, черт побери?
— Но машина не знает, какая она.
— Зато я знаю! Я чувствую! — кричал Бут. — Я посторонний, заглядывающий в окна. В таких делах я всегда посторонний. Я не участник, мне это не дано. А машине дано. Она все может, а я нет. Она создана, чтобы выполнять одно или два действия, но как она выполняет их! Комар носа не подточит. Сколько бы я ни учился, сколько бы ни знал и ни старался, хоть всю жизнь, мне не быть совершенством, таким чудом, как это, которое так и просится, чтобы его сломали, как вот этот человек, эта вещь, это существо на сцене, этот ваш президент!..
Он уже стоял и кричал, обращаясь к сцене, до которой было шагов шестьдесят.
Линкольн молчал. Под креслом тускло поблескивала лужица машинного масла.
— Этот президент… — внезапно переходя на шепот, почти про себя пробормотал Бут, словно постиг наконец истину, которую искал. — Президент, да, Линкольн. Разве вам не понятно? Он давно умер. Он не может жить. Это несправедливо. Прошло сто лет, и он снова здесь. Его убили, похоронили, а он продолжает жить. Живет сегодня, будет жить завтра, и так день за днем, до бесконечности. Его зовут Линкольн, а меня Бут… Я должен был прийти сюда…
Голос его прервался. Глаза остекленели.
— Садитесь, — тихо сказал Бэйс.
Бут сел, а Бэйс, кивнув охраннику, сказал:
— Пожалуйста, подождите в коридоре.
Тот вышел. Теперь, когда Бэйс остался один с Бутом и с молчаливой фигурой на сцене, которая словно чего-то ждала, сидя в своем кресле, он медленно повернулся и внимательно посмотрел на убийцу. Тщательно взвешивая каждое слово, он сказал:
— Все это так, да не совсем.
— Что?
— Вы назвали не все причины, побудившие вас прийти сегодня сюда.
— Нет, все!
— Вы так думаете. Но вы обманываете самого себя. Все вы, романтики, таковы. В той или иной степени. Фиппс, который создал этого робота. Вы, который уничтожил его. Но все, в сущности, сводится к одному… К одной очень простой и понятной причине. Вам хочется увидеть свой портрет в газете, не так ли?
Бут не ответил, но его плечи еле заметно шевельнулись, словно распрямляясь.
— Хочется видеть себя на обложках всех журналов континента?
— Нет.
— Получить неограниченное время для выступлений по телевидению?
— Нет.
— Интервью по радио?
— Нет.
— Нравится, что адвокаты и судьи будут ломать копья, споря, подсуден ли человек, стрелявший в чучело…
— Нет!
— …то есть в гуманоида, в машину?..
— Нет!!!
Бут тяжело дышал, глаза его бегали как у безумного. Бэйс продолжал.
— Нравится, что завтра двести миллионов человек заговорят о вас и будут говорить неделю, может, месяц, а то и целый год!
Молчание.
Но улыбка, словно капля слюны, оттянула уголок губ, и Бут, почувствовав это, поднес руку к губам.
— Нравится, что можно продать международным синдикатам собственную версию того, как все это было, и сорвать солидный куш.
По лицу Бута струился пот, ладони взмокли.
— Хотите, я сам отвечу на все эти вопросы? А? Итак, — начал Бэйс, — ответ здесь только один…
Стук в дверь прервал его. Бэйс вскочил, Бут тоже повернулся в сторону двери.
— Бэйс, это я, Фиппс, откройте! — послышался голос за дверью. И снова стук, уже настойчивый и громкий. Бэйс и Бут, словно заговорщики, молча посмотрели друг на друга.
— Да впустите же меня, черт побери!
В дверь снова забарабанили, потом наступила короткая пауза, и стук возобновился с новой силой — в дверь то глухо били кулаками, то барабанили пальцами. Временами стук прекращался, а затем слышалось тяжелое дыхание, словно человек успел обежать коридор в поисках других дверей.
— На чем я остановился? — спросил Бэйс. — Да, на ответах на мои вопросы. Вы, следовательно, рассчитываете на широкую рекламу — телевидение, радио, прессу и все такое прочее?..
Молчание.
— Этого не будет.
Губы Бута дрогнули, но он ничего не сказал.
— Н-Е-Т! — раздельно произнося каждую букву, выкрикнул Бэйс — Не будет!
И, протянув руку, он выдернул у Бута из кармана бумажник. Вынув все документы, он вернул пустой бумажник.
— Нет? — повторил за ним потрясенный Бут.
— Нет, мистер Бут. Никаких портретов в газетах, никаких интервью по телевидению. Не будет статей в газетах и журналах, не будет рекламы, не будет славы — и удовлетворенного тщеславия. Не удастся жалеть себя, терзаться раскаянием, увековечить свое имя. Никто не будет слушать вздор о победе над машиной, якобы обесчеловечившей человека. Не будет ореола мученика и бегства от собственной посредственности, сладких терзаний совести и сентиментальных слез. Не удастся не думать о будущем. Не будет судебного процесса, адвокатов, комментаторов, анализирующих все через месяц, через год, через тридцать, шестьдесят, девяносто лет, не будет и денег, нет!..
Бут поднялся в кресле, словно его подтянули вверх канатом, стал выше, худее, еще больше побледнел.
— Я не понимаю… я…
— Ведь только ради этого вы все и затеяли, не так ли? Да, ради этого. А я испорчу вам всю игру. Ибо как только все будет сказано и сделано, мистер Бут, названы все причины и подведены итоги, вы превратитесь в ничто, в пустое место. Таким вы и останетесь навсегда, испорченным и самовлюбленным, мелким, злобным и порочным. Роста вы незавидного, но я намерен сделать вас еще ниже, по крайней мере еще на один дюйм, пригнуть вас к самой земле, втоптать в нее. Вместо того чтобы возвысить и раздуть до непомерных размеров, как вам того хотелось бы.
— Вы не посмеете! — крикнул Бут.
— О, мистер Бут, — воскликнул Бэйс, испытывая почти радостное чувство, — еще как посмею. В данном случае я могу поступить с вами, как мне заблагорассудится. Так вот, я не собираюсь возбуждать против вас судебное дело. Более того, мистер Бут, ничего, в сущности, и не произошло.
Стук в дверь возобновился. Теперь стучали в дверь за сценой.
— Бэйс, ради бога, откройте! Это я, Фиппс! Бэйс, вы слышите?
Бут смотрел, не отрываясь, как содрогается от ударов дверь. А Бэйс с великолепным спокойствием и естественностью крикнул: