- Ну да - живущая, - поддерживает другой. - Осетер вот тоже... Зимнее время его поймают, оглушают по голове, - на мороз... называется он тогда пылкого морозу - кость! На токарный станок клади... И сколько время в таком он виде лежит - и в лавках лежит и в вагонах едет, - зиму цельную... Товар! Все равно как брус дубовый!.. А в горячую воду его ежели, - что вы думаете? - ведь оживает, говорят: на немного хоть, на сколько-то минут, а оживает... Насколько это верно, не могу вам сказать в точности...
Начинает улыбаться студент-караим. Он улыбается не сразу, а толчками: выпустит на скуластое лицо кончик таящейся в нем улыбки и тут же спрячет, потом посмотрит на Тимофея, на купцов - и выпустит какую-то точную часть: четверть, треть, половину; но вот уже непобедимо, змейкой, ползет она из него вся, сколько есть в нем, во всю ширину лица - и скулы вливаются в поднятые щеки, и совсем узенькими щелками смотрят косо лежащие глаза.
Он пробует тихо голос, как пробуют бритву перед бритьем, и вдруг неожиданно рокочет молодым баском:
- А я-я-я влюблен в одни глаза!..
И так все время потом, пока мы едем, он улыбается, молчит, открыто и молодо смотрит на море, на высокие мачты яхты, на нас с Тимофеем, на барышень и татар, да вдруг как хватит сразу:
- А я-я-я... влюблен в одни глаза!..
И чувствуется, что это не просто мотив звучит в нем, - что он действительно влюблен в какие-то глаза, и только их видит сейчас и о них поет, а до всех нас нет ему никакого дела.
Барышни толкают друг друга, мягко жмутся друг к другу и тихонько фыркают в платки, а потом долго делают вид, что утирают пот.
Перс с чадрами наблюдает их, мечтательно вглядываясь в их лица, потом нечаянно вспоминает, что он - с чадрами, схватывает свою корзину, улыбается, широко раздвинув в стороны обе половины лоснящегося лица, ощеривая белые, лопаточками, зубы, и говорит протяжно:
- О-о бон марше! О-о бон марше, мадам! Л-лечебные, первый сорт!
Он ставит перед ними корзину и ловко выхватывает оттуда чадры: желтые, голубые, лиловые.
- Не нужно нам, - защищаются барышни, - лечебные!.. У вас тут все лечебное.
- Лечебные, первый сорт, - не смущается перс и все развивает свертки, и чадры летят на барышень разноцветным потоком, легкие, как воздух.
Барышни ничего не покупают, и он видит, что они не купят, но ему нравится стоять перед ними на корточках, смотреть снизу вверх в их улыбающиеся лица, подбрасывать перед ними чадры... Он уже говорит что-то о деньгах и душе:
- Менэ рази денга дорог?.. Це-це... менэ душа дорог!..
Говорит о родине:
- Кунжут есть, хылапок есть, а-апельцин есть, льимон есть, виноград есть, ячимень есть, рис есть... Перса - все есть!
Говорит об арабах:
- Араб лошади любит... Жырибец не любит, кобыл любит... Шесть тыщ туман* кобыл пылотитъ, це-це...
______________
* Туман - иранская монета.
На нем кавказская черкеска, чувяки; высокую смушковую шапку он сдвинул с мокрого лба на бритый затылок и все широко улыбается и говорит.
И у рабочих на носу палубы заяснело что-то. Не знаю, пошло ли это перекатною волной от Тимофея, или это прямо вылилось из солнца и запаха моря... Прежде там ели с хлебом мелкие, как яблоки, дыни, и какой-то пожилой, дюжий, с красным шрамом от переносья через всю левую щеку, пытал другого, чернявого, похожего на цыгана:
- Тебя как звать-то?
- Алексей звать, - отвечал чернявый.
- Какой Алексей-то? Алексеев много: Алексей человек божий, с гор потоки, а то Алексей митрополит, а то есть еще разные... Алексей, один он, что ли?.. В чье имя крещен? Когда память?
- Алексей, и все.
- Говорю, Алексей-то какой?
- Какой, какой... Чего пристал?.. Я этих делов не знаю.
- Ангела своего не знаешь?
- Мало бы что.
- Совсем ты, должно, не Алексей.
- А то кто же?
- Может - Иван... А может - Митрий... А может - татарин какой...
Теперь Алексей рассказывает что-то, и до меня доносится:
- Какой вереблюд: однокочий есть, а то, например, двукочий... Однокочий у нас в степи полтораста рублей стоит, двукочий - так, например, сто двадцать, сто с четвертной... Однокочий, он терпеливее: что на еду, что на работу, - на все способней; двукочий пожиже...
Густо разлеглись на своих мешках, повернули к солнцу лица и слушают.
Кувыркаются морские свиньи у самых бортов; потом видно, как они по три - по четыре в ряд, ныряя винтом, мчатся наперегонки с яхтой. Отстают, обгоняют. В кучке рабочих крики и хохот:
- Глянь! Глянь-кась! Вот черти гладкие, - глянь!.. Го-го-го!..
Надоело свиньям: отбросились в сторону и там играют всей стаей, притворно гоняясь одна за другой: подскочат, согнувшись в дугу, должно быть, посмотрят на яхту, подмигнут лукавым глазом и шлепнут в воду.
Гудок. "Титания" - такая большая, белая, плавная, а гудок у нее пронзительный, визгливый. Барышни затыкают уши и хохочут.
- Точно павлина кричит, - ухмыляется им Тимофей. - А то вот бакланы, как в стаи собьются, по утрам точь-в-точь так же кричат...
Замелькали синими пятнами матросы.
Грек-билетер, маленький, суетливый, бегает, отбирая билеты. Ждет лодка с двумя гребцами.
Какое море здесь!.. На берегу крутые, красные потрескавшиеся пластами скалы; море изорвало их отражение в мелкие треугольные клочья. Каждая волна взяла себе клочок, окаймила его голубым, лиловым, чуть-чуть желтым переливом и качает игриво, любовно, ласково.
Чистенький, сухой небольшой пляж раскинулся между скал, как забытая купальщиками простыня. Дачи мреют сквозь гущину кипарисов. Дороги почему-то розовые и бегут между пожелтевшими виноградниками куда-то очень далеко, высоко, круто - туда, где все краски гладко слизаны и полиняли нежно.
Стадо прозрачных, как студень, медуз отдалось теплу и висит лениво между яхтой и лодкой. Осторожно гребет голорукий турок в яркой феске, а другой - высокий, горбоносый, - стоя, откинул голову с блешущими зубами и белками глаз, впился в матроса с "концом", сучит в воздухе крупными кистями рук и ждет каната. И как раз над его головой вползла в радушное небо по-домашнему взлохмаченная буковым лесом синяя круглая голова Чечель-горы.
Сходящий здесь вместе со мною Тимофей направляет руку куда-то в темный ее овраг и говорит мне таинственно:
- Кунье место.