— У каждого свое, — возразил Тарасов. — То есть она у каждого своя, личная, так сказать. Зачем же ее делать общественным достоянием? Да и не сделаешь все равно! Я думаю, у литературы, если уж вы хотите о литературе, другие задачи.
— О жизни, конечно. Да, но ценность-то жизни чем поверяется? В этом смысле…
Она так низко склонилась над столом, так обмякла на стуле, что почудилось, когда она посмотрела на Тарасова, будто взгляд ее выкатился из-под стола.
Вернулись музыканты, вскрикнула и зазвенела музыка, запела худенькая девочка в белом брючном костюме, раскачиваясь в ритме. Лет ей, наверно, двадцать пять, а кажется пятнадцатилетней. Может быть, это издалека. О чем она?
— О чем, думаете, она поет? — спросил Тарасов. — Я тоже не понимаю, но уверен — про любовь. По-моему, эстрада стала сейчас народным искусством. Не каждый способен спеть русскую песню. Голос нужен. У кого нет голоса, тот не споет. А вот такую, как эта, — кричал он, пересиливая звон и грохот музыки, — такую каждый может. Всяк на свой лад предельно искренне внушает человечеству свою любовь к людям, к земле, к женщине, к мужчине, к детям. Плачут, печалятся, радуются на глазах у всех, красуются, демонстрируют. Что? Моду демонстрируют, голос, чувства. Каждый как может. Плохого в этом нет ничего. Тут и голос никакой не нужен, можно выехать на ритме, на чувстве, на тембре… Ну и хорошо! Это сейчас самое народное искусство. Старики ругаются? На то они и старики. Ворчат. А вы о смерти! Вы никак не хотите меня понять! Ну вот, например, разве позавидуешь волку, который всю жизнь пасет стадо оленей? Все время в бегах, всю жизнь подчинил этому стаду проклятому, которое то туда, то сюда… А ты за ним плетись, стереги слабого, загоняй его. Вообще-то все мы привязаны к какому-нибудь делу, крутимся вокруг него, не можем отойти, плюнуть на это дело, потому что оно кормит нас. Ходим, как бычки на привязи вокруг колышка, щиплем травку и думаем, что за бугром травка сочнее и гуще. А разве так должен жить человек? Человек как личность должен быть больше своего дела. Дело только для того, чтобы укрепиться материально, достичь душевного благополучия. А дух человека — это не то же, что душевность. Дух — мятежное начало. Если говорить о тайне, то именно дух и есть тайна. Потому что он может разрушить материальное и душевное благополучие и сделать человека. Дух — это озарение! Только там и начинается личность… А что вы улыбаетесь как-то странно? Глупость говорю?
— Нет. Шумно очень. Я услышала про волка и про бычка… Медведь, волк, бычок…
Тарасов был смущен.
— Мне бы басни сочинять, — сказал он. — Отвлеченная тема — не моя стихия. Но вы-то почему? Вы меня с толку совсем сбили. Тайна, смерть, мистика!
В лифте он спросил, когда она нажала клавишу с цифрой восемь:
— Какой у вас номер?
Она показала набалдашник ключа, он увидел — восемьсот четырнадцать.
— У меня четыре единицы: одиннадцать — одиннадцать.
Зажег свет в номере, включив все, что светилось, включил радио, открыл воду в ванной. Сел за столик, стал изучать карту. Набрал номер телефона. «Ничего, — подумал, — как-нибудь».
Женский голосок очень близко и очень бодро сказал:
— Алло, говорите…
— Это я, — неуверенно сказал Тарасов.
— Как это я?
— То есть как? Простите, я, наверно, ошибся.
Набрал еще раз и опять:
— Алло, говорите…
Что-то он делал не так… Снова внимательно прочел телефонные правила.
— Алло, говорите… — прозвучало в трубке, как магнитофонная запись.
Время еще только девять, в номере скучно, за окном лиловая тьма с желтым криком огней, стальные рамы двойной своей изоляцией оградили его от уличного шума. В ресторан не попадешь, мест уже, конечно, нет. Хотелось на люди. Выключил свет, радио, воду. Спустился вниз. Спросил у дежурной:
— А как позвонить в восемьсот четырнадцатый?
Та назвала совсем другой номер, ничего общего не имеющий с тем, по которому он звонил.
— А куда же я звонил? Я набирал… — В это время раздался телефонный звонок, дежурная подняла трубку. «Алло, говорите», — услышал Тарасов и больше ничего не стал спрашивать. Девушка говорила уже по-латышски. Хорошенькая, отметил он про себя. Голубая и розовая.
— Это я, — сказал он, позвонив из автомата и услышав знакомую гармошку. — Что вы сейчас делаете?
Она спустилась очень скоро. Дверцы лифта раздвинулись, и она, осветившись вдруг, вышла из стены: была одна в кабине, но все равно улыбалась, широко расставив глаза и приподняв одну бровь. Волосы все так же растрепаны. Она их как будто специально коротко остригла, чтоб больше никогда не тратить времени на прическу. Она была в брюках, давно уже вышедших из моды, похожих на мужские, взятые напрокат. Подошла к нему так, будто он назначил ей свидание, оторвав от дел, и ей это смешно. Зачем-то пришла! Интересно, что будет дальше. Но видно было, что очень волнуется: глаза ее растекались серостью на виски, и она как будто с трудом с ними справлялась. Ну и что? — как бы спрашивала, вскидывая голову вместе с глазами.