Выбрать главу

Одесса, летний дождь, Дерибасовская, мокрый, измятый костюм, полуподвальное помещение швейной мастерской. «Здравствуйте», — говорит он приемщице, которая в черном халате склонилась над столом. Никакого ответа. «Нельзя ли у вас отгладить костюм?» Не поднимая головы, приемщица отвечает: «У нас костюмы не гладят». Но он знает, что уговорит эту женщину с круглой спиной. «Я же впервые приехал в Одессу, — говорит он смеющимся голосом. — И попал под дождь! Такая досада… Вы бы взглянули на мой костюм! Как я в нем пройдусь по вашей знаменитой Дерибасовской?!» Не поднимая головы, круглая спина громко кричит: «Нюра, прими клиента». Выходит девочка с лицом опытной женщины. На ногах пляжные босоножки, на левой струнно-худенькой смуглой стопе нет мизинца. В глазах изумление пополам с иронией. Он идет за ней следом в маленький, крохотный цех, в котором швейные машинки, недошитые, простроченные белыми нитками платья, а в углу кабинка для переодеваний. Пахнет новой шерстяной тканью. За окошком слышно, как чирикают воробьи. Они чирикают на тротуаре, но тротуар выше окна — воробьи где-то высоко. Она бросает ему розовую полосатую пижаму, годную для коренастенького юнца, и когда он с костюмом в руках выходит из-за штор, девочка иронически оглядывает его и без улыбки говорит: «Тоже мне жених!» — молча начиная гладить брюки. А он стоит в этой бледно-розовой пижаме, смотрит на смуглую руку с длинными мышцами и слышит, как клацает разболтавшаяся ручка большого утюга.

Он много раз в жизни вспоминал эту коротенькую сценку и улыбался. И теперь она тоже всплыла в его памяти, и он услышал клацанье утюга и даже почуял запах душноватого мара, исходившего от влажных брюк.

Почему? Зачем? Какая такая радость? А вот поди ж ты!

«Тоже мне жених!» — слышит он цедящий сквозь ленивый ротик восторг насмешливой одесситки. Помнит, словно это было вчера, свое восторженное ощущение жизни. Неужели никаких надежд? И не понимает, о какой надежде речь, когда слышит это проклятое «никаких надежд…».

Он плохо спал, видел страшные, непонятные сны, просыпаясь в отчаянии, и не на шутку пугался тьмы за окном. Однажды, проснувшись, он с облегчением понял, что светает, но было всего четыре часа ночи, а за окном шел снег, похожий на утренний неверный сумрак. Слышно было, как сухие снежинки с шорохом скользят по стеклу. Значит, подморозило, синоптики не ошиблись.

Бетонная полоса, пегая от снежных наметов, приняла на себя грохот раскаленных газов стартующего аэробуса и скользнула вниз, проваливаясь в белесую муть, удаляясь все дальше и дальше, пока не оборвалась, не исчезла. Огромный летательный снаряд, оттолкнувшись от нее, тяжело набирал высоту. Серые шлейфы сожженного на форсаже горючего тянулись за ним, провиснув в небе дымными грядами.

Зеленый «рафик», как детская игрушечка, развернулся. Горделивый человек, встречавший группу из Москвы, сказал другому, который был в «рафике», что совещание прошло успешно, имея в виду свою административную роль, тот согласился с ним, сказав что-то похожее на русскую поговорку: «Конец — всему делу венец», — достал из нагрудного кармашка стеклянную фляжечку, отвинтил пробку, сделал маленький глоток и напомнил своему товарищу, чтобы тот не забыл отвезти на вокзал женщину, фамилию которой не назвал. Тот уверил его, что все будет сделано как надо и что он ничего не забудет.

А тем временем аэробус был уже далеко от Прибалтики, унося в глубь страны своих пассажиров, которые, как все авиапассажиры мира, жили от минуты к минуте, отвлекаясь от нехороших мыслей, выгоняя их из сознания нарочитой дремой, чтением или разговором. Ощущения полета никто, пожалуй, и не испытывал в огромном, похожем на кинозал салоне. Это было нечто другое (кто из живых существ на земле летает сидя!): перемещение по воздуху. Тарасов оказался рядом с Клейном.