— …как только вы, Петрухин, открыли сейф, — доносился откуда-то издалека голос полковника, — я сразу обратил внимание что у вас в сейфе клей лежит. А ведь не положено.
— Что, простите?
— Клей, говорю, в сейфе держать не положено. Не хотел на этом заострять ваше внимание. Зачем буквоедством заниматься? Мелочь в сущности. Но теперь вижу, что это, скорее, ваш стиль. Этакая присущая вам неряшливость. Я буду вынужден зафиксировать это в отчете.
И вот тут я понял: все! Все, не могу я больше. НЕ МОГУ. Перед глазами встало лицо Тамары — Костылевой жены. И улица Некрасова в снежной пелене… И разрушенная улица Грозного, в который я уехал «лечиться» от улицы Некрасова. Шестнадцать лет я приземлял преступников всех мастей. При задержаниях часто слышал от них: мент. Мусор. Козел. Сволочь. Легавый… Я на них не обижался. Все нормально: я мент — он жулик. За что ему меня любить? За последние несколько дней я услышав те же слова от нормальных людей — от двух жен шин, связавших свою жизнь с сотрудниками милиции.
— …начинается с элементарной неряшливости в делах, а заканчивается выстрелом в своего товарища.
— Что? — спросил я. Видимо, я изменился в лице, когда понял смысл слов Мудашева. — Что вы сказали?
— Да вы успокойтесь, капитан. Я знаю, что по результатам служебного расследования к вам претензий нет. Но,
— Товарищ полковник, — перебил я. — Позвольте кое-что уточнить.
— Да? — доброжелательно спросил Мудашев. Он вообще очень доброжелательно ко мне отнесся. Без лишнего буквоедства. Просто хотел как старший, более опытный товарищ помочь мне в НАШЕМ деле. — Да? Слушаю вас, капитан.
— Пошел ты на х…, товарищ, Мудашев.
В кабинет к Паше я вошел спустя час после объяснения с Мудашевым. За это время я успел тяпнуть сто граммов в разливухе, потом посидел в сквере на теплом апрельском солнышке, выпил бутылку пива. Потихоньку отошел, успокоился… потом вернулся в управу.
Паша был, конечно, уже в курсе. На меня он посмотрел шальными глазами: видно, ему уже тоже досталось.
— Сядь, — сказал он мне с плохо скрываемым гневом.
Я опустился на стул. Паша снял очки и бросил их на бумаги.
— Ты что себе позволяешь?
— Да, в общем-то, ничего особенного.
— Ни х… себе! Ничего особенного? Мудашев сейчас сидит в кабинете у Петровича. Там знаешь что?
— Догадываюсь, — пожал я плечами.
— Догадываюсь… Да хер ты догадываешься! Петрович валидол сосет.
— Может, ему лучше задницу у Мудашева полизать?
— Молчать! — закричал Паша и хватил кулаком по столу. Очки подпрыгнули. Сильно он кулаком врезал, и это его немножко отрезвило. Он посмотрел на меня изменившимися глазами и сказал: — Вылетишь, к черту, со службы, Борисыч. Ты что?
— А я, собственно, с этим к тебе и пришел, — ответил я тогда и положил на стол удостоверение, потом — пистолет и печать. Следовало сдать и «сбрую», но было лень снимать куртку и пиджак… Паша враз успокоился, закурил и протянул мне пачку. Я тоже закурил.
— Ну… ты чего это, Дима? — спросил он.
— Надоело, Пал Григории. Надоело… ты понимаешь? Выслушивать нравоучения от мудашевских надоело.
— Всем надоело, — сказал Паша. Он вообще-то нормальный мужик и толковый опер. Своих всегда как мог перед начальством прикрывал. — Всем надоело. Думаешь, мне это нравится?
— Нет, — ответил я, — я так не думаю.
— Ну вот… а я их не посылаю, терплю.
— А я не хочу, Паша. Дай-ка лист бумаги.
— Зачем? — спросил Паша.
— Заявление написать, — сказал я и потянулся через стол к стопочке чистых листов, но он положил на стопку ладонь и строго произнес:
— Не дури.
Потом втянул носом воздух, неодобрительно хмыкнул и повторил:
— Не дури, Димка. Иди проспись, а завтра сутра — как штык! Будем этого… Мудашева коньяком поить и извиняться.
— Я извиняться не буду. Дай, Пал Григорич, бумагу, и я напишу заявление по собственному.
— Не дам!
— Ну, как знаешь, — пожал я течами, встал и пошел к двери.
— Димка! По статье уволим… вернись.
Но возвращаться я не стал. Я вышел из Пашиного кабинета и пошел по коридору. На лестнице стояли и разговаривали Батя и Мудашев. На меня они посмотрели как… не знаю уж как… но, в общем, не очень дружественно. Посмотрели и ничего не сказали. Насвистывая, я спустился вниз и вышел на улицу. Ярко светило солнце.
Вот так я расстался с уголовным розыском.
Вот так я расстался в розыском. И запил. Впрочем, сначала встретился со своей агентессой. С той, которая навела меня на Волчка с Татарином. Агентессу звали Марина, и она была наркоманкой. Марину я официально не оформлял, работал с ней «накоротке». Стимул у нее был один — наркотики. Два года назад, когда мы с ней «законтачили», она путанила, уже вовсю сидела на игле. За два года потребная ей доза выросла в десять раз! Теперь ежедневно ей требовалось около грамма героина! Путанить, конечно, уже не могла… да и «товарный вид» безвозвратно потеряла.
Я позвонил ей из уличного таксофона, договорился о встрече. Она первым делом спросила: есть? Когда-то у нас были нормальные человеческие отношения. Но это совсем другая история.
Мы встретились в скверике, в квартале от ее хаты, давно превратившейся в притон. Я передал ей два чека и двести рублей. Для нее — ничто, но больше я ничего не мог сделать.
Объяснил ей ситуацию, предложил поработать с Валькой.
— Не, — сказала Марина, — не буду. Да и осталось мне недолго, Митя. Ты же видишь.
— Может, полечишься? — спросил я. Сам знал, что ерунду говорю.
— Не, не вставляет. Да и смысла нет, СПИД у меня нашли.
— Понятно, — сказал я. — Жаль.
— Мне — нет. Я уже устала, Мить. Хочу, чтобы поскорее… Сколько уже народа зажмурилось, а меня все никак Бог не приберет. Но теперь уж скоро. Чувствую. Ну… бывай, что ли?
Мы разошлись. Когда я отошел метров на десять, Марина вдруг окликнула меня:
— Митя.
Я обернулся, посмотрел на ее иссохшую фигуру в грязном плаще, на истощенное лицо. Марина подошла, взялась за пуговицу на моей куртке. Я уже знал, что она хочет сказать. Про наркомана всегда все знаешь… у них один интерес.
— Дай еще на дозу, — попросила она. Я сунул пятьдесят рублей из своих денег. Не прощаясь, она повернулась и ушла. Против солнца силуэт Марины был совсем черным.
После разговора с Брюнетом Петрухин зашел в кафе напротив метро.
В кафе Дмитрий принял сто граммов и пивка, потом еще сто граммов… потом продолжил дома. Короче, получилось как вчера.
Утром было отвращение к себе, к человечеству и к водке. А первой мыслью: надо тормозить! Кровь из носа, а надо тормозить, пока не отвезли в Скворешник или на Пряжку… С этими мыслями он просыпался уже неделю. Была в советские времена песня со словами: «Утро! Утро начинается с рассвета…» У бывшего старшего оперуполномоченного Дмитрия Петрухина утро начиналось с похмелья. Уже неделю. Чуть больше или чуть меньше. Точнее он сказать не мог. Приблизительно это можно было прикинуть по количеству пустых бутылок.