– Вот это, – отвечает Виктор, указывая на свой стакан. – Сок меня спас. Я обязан жизнью грейпфруту.
– Умница, – говорит Кеппи. – Когда опять потолкуем о войне? Я читал тут о нацистах. В книге написано, что Соединенные штаты знали, где находились лагеря смерти и не бомбили подъездные пути.
– Это правда? – спрашиваю я.
– Так сказано в книге, – отвечает Кеппи.
– Да, это правда, – подтверждает Виктор. – Мы не хотели спасать евреев. Ну, не совсем так. Наши политики не хотели спасать их. Мировое сообщество не заботилось об их спасении.
– Ерунда, – возражает Гордон. – Не верю этому.
– Не веришь? – переспрашивает Виктор, подняв брови. – Чему ты не веришь? Что правительству было известно о геноциде или что правительству было наплевать на это?
– Второму, – отвечает Гордон.
– Тогда понятно, почему ты такой счастливчик, – говорит Виктор и чокается своим соком с Гордоном. – Неудивительно, что с тобой так весело.
Виктор ставит на проигрыватель Баха и говорит, что хочет отдохнуть. Я одобряю его намерение: мы с Гордоном пока приготовим обед. Делаю феттучини,[13] а Гордон в это время готовит соте из грибов и перемешивает брокколи[14] с имбирем. Разыгрываем из себя гурманов, говорим с французским акцентом. Подтруниваем друг над другом, увертываясь от брызг растопленного масла. Предвкушаем наш праздничный обед, у нас столько всякой вкуснятины, на десерт – черника и шоколад. Вино и свечи, которые зажжем за обедом. Вынимаю спагетти, груду дымящейся белой массы. Гордон несет за мной блюдо с овощами и соус. Виктор не в силах есть, он устал. Лежит на кровати лицом вниз, даже не разделся. Ставлю рядом с ним тарелку, но он мотает головой. Уношу лишнюю тарелку на кухню, где она постепенно остывает. Спрашиваю:
– Виктор, чем тебе помочь? Он со стоном отвечает:
– Просто сядь и пообедай.
Мы с Гордоном сидим за столом, уставленным тарелками; еды наготовлено слишком много. Я задуваю свечи и включаю маленькую лампочку. Пытаемся есть, но оба не спускаем глаз с Виктора. Гордон поднимается из-за стола и, подойдя к Виктору, стаскивает с него ботинки. Наматываю на вилку спагетти, потом опускаю ее в тарелку. Гордон смотрит на меня, потом – на Виктора. Вместе подходим к его кровати. Я становлюсь на колени на матрас и осторожно переворачиваю Виктора. Он бормочет что-то неразборчивое, цепляясь рукой за мое плечо. Виктор так исхудал, что перевернуть его не составляет труда. Таз у него, как у маленькой девочки.
Смотрю на Гордона и вдруг ощущаю всю непристойность происходящего.
Гордон поддерживает Виктора, а я стягиваю с него через голову свитер. Расстегиваем ему рубашку. Колеблюсь: мне неловко обнажать Виктора перед Гордоном, как будто Гордон раздевает не его, а меня. После долгой паузы опускаю глаза на Виктора и потом торопливо, как будто за мной гонятся, расстегиваю ремень на его джинсах. Гордон снимает с него часы. Я расстегиваю джинсы. Гордон стаскивает носки. Бросаю джинсы на стул. Гордон поднимает Виктора на руки, как ребенка, пока я разбираю постель.
Глава IX
Пасмурный день, суббота. Звонят церковные колокола, над городом плывут глубокие протяжные звуки. Виктор в постели, но не читает и не спит.
– Кто-то женится, – говорит он.
Ванная комната Гордона напоминает аптеку. Сотни бутылочек с надписями наполовину заполнены таблетками и капсулами пастельных тонов: желтыми, зеленоватыми и розовыми. Ради содержимого этих шкафчиков, всех этих бутылочек он и пригласил меня. Дело в том, что состояние Виктора в последнее время резко ухудшилось. Изо дня в день горстями аспирин.
Гордон помогает мне разобраться, какие таблетки взять. Сидит на унитазе.
– Метолазон? – спрашиваю его.
Отрицательно качает головой.
– Это мамино, от давления, – объясняет мне.
– Альдометин?
– Папино, от давления.
– Гидролиурил?
– Тоже отцовское.
– Клонидин?
– Принимают в климактерический период, – говорит он, – мамино.
– А вот эти, белые? – спрашиваю я, вытаскивая пузатый пузырек с белыми таблетками.
– Это годится, – говорит Гордон, кивая, – болеутоляющее. Я растирал эти таблетки в порошок и нюхал, как наркотики, когда был подростком.
– Сильно действуют?
– У меня от них шла кровь из носа, – смеется он. – Когда мама выяснила, чем я занимаюсь, пригрозила отправить в наркологический диспансер.
Кладу таблетки в карман и достаю другую бутылочку.
– А что это? Мелларил, – читаю надпись на этикетке.
– Самое подходящее, – говорит Гордон. – Антидепрессант моей жены. Возьми обе бутылочки.
Колени прижаты к подбородку, вся скрючилась, – в таком положении я просыпаюсь; кровать пуста. В комнате Виктора нет. Поспешно вскакиваю, отбрасывая в сторону простыни. Окно открыто. В комнате холодно. Оба обогревателя работают на полную мощность, но толку мало.
Зацепившись по дороге маленьким пальцем за ножку стола, бросаюсь на кухню искать Виктора. Распахиваю дверь в ванную. Открыв входную дверь, заглядываю в пустоту лестничного пролета. Возвращаюсь в комнату. С самыми дурными предчувствиями, оцепенев от ужаса, все же заставляю себя высунуться из окна, внимательно оглядеть землю под окнами. Глаза слезятся от ветра. Две черные собаки резвятся на берегу, поднимая временами лапы над кучами водорослей. За моей спиной раздается шум, втягиваю голову обратно.
Виктор, закрыв дверь, снимает перчатки. Под мышкой зажата газета.
– Черт бы тебя побрал, – приветствую его. Пряди волос, раздуваемых ветром, щекочут шею. Виктор подходит ко мне и закрывает окно.
– Тосты пересушил, – сообщает он.
Выкладываю свои ракушки вдоль края стола. Интересно, сколько лет живут ракушки, становятся ли они с возрастом хрупкими. Интересно, изменяют ли они цвет и становятся ли к старости тоньше. Взяв лупу, рассматриваю сероватую створчатую раковину. Входит Виктор, роется в кухонном столе и, достав клочок войлока и какую-то жидкость для чистки, выходит.
– Чищу ружье, – объясняет Виктор.
– Ты что, собираешься стрелять? – спрашиваю его, косясь одним глазом в лупу. Ракушка играет всеми цветами радуги. Края темные, как рыбьи плавники, а центр – лиловато-серый с облачком жемчужного цвета. – Потому что, если станешь стрелять, я удалюсь куда-нибудь, поберегу барабанные перепонки.
– Нет, просто смазываю ружье маслом, чищу его, – успокаивает меня Виктор.
Передвигаю лупу дальше, в поле зрения попадает муравей, маленький, рыжий; муравей лежит на спинке, задрав кверху твердые, как на шарнирах, скрюченные ножки. Под увеличительным стеклом его зажатый клещами рот кажется большим и опасным.
– Что ты рассматриваешь? – спрашивает Виктор.
Отодвигаюсь подальше от муравья.
– Ничего, – отвечаю ему. Собираю свои ракушки и складываю их обратно в коробку.
– Неважно, голубчик, – говорит Виктор, касаясь моей руки. Через плечо перекинуто ружье. – Просто так спросил.
Уводит меня в комнату и усаживает на кушетку. Притянув поближе к себе, крепко целует в губы, поддерживая ладонью мой подбородок. Мы долго целуемся.
– Понимаешь, прошли безвозвратно те золотые денечки, когда я палил из ружья, – говорит Виктор немного погодя. – В конце восьмисотых и в начале девятисотых годов вещи были добротнее. Сезоны для охоты – длиннее, а охотничьи трофеи – получше. В наши дни мало толку от такой старой двустволки, как моя.
– О чем это ты?
– Пришла пора избавиться от ружья.
– Что же ты собираешься с ним делать? – спрашиваю я. – Отправить на заслуженный отдых?
– Я решил, что надо бы вырыть для него яму, там, где тухлые гнездышки этих вонючих крыс, и как бы похоронить его. Это сугубо личное дело, оно касается только нас двоих да этих грызунов, – говорит Виктор, разглядывая свои руки. Рука, которую он порезал несколько недель назад, до сих пор воспалена, через всю ладонь тянется широкий шрам в форме полумесяца.
– И патроны тоже? – спрашиваю я, и Виктор кивает в ответ.
Снег под лучами утреннего солнца слепит глаза. Виктор роет землю проржавевшей лопатой. Я разбиваю грязные комья мотыгой, откалываю большие куски темного грунта, извлекаю камни. Под снегом верхний слой почвы мягкий, но чуть глубже работать становится тяжелее, земля промерзла. К тому же пронизывающий ветер дует с такой силой, что спасают меня только теплые рейтузы да надетая под куртку пуховая кофта.