В нерешительности поднимаюсь на несколько ступенек к конторе спасательной службы. Все идет кувырком. События прошедшей ночи неотступно преследуют меня: Виктор опустошает ящики; наши вещи, сваленные в кучу, как мусор; миссис Беркл в своей спальне; парашютист. Потом вспоминаю все, что было в последние месяцы, удивительные месяцы, до того как болезнь завладела Виктором. Вот мы с Виктором стоим под кленом, осенние листья дождем осыпают нас и шелестят под ногами. Вот он тащит по лестнице коробку с книгами в нашу квартиру в то утро, когда мы приехали в Халл. Вот в прачечной-автомате заботливо сворачивает мои вещи.
Поворачиваюсь; перепрыгиваю через три ступеньки, сбегаю вниз и пулей пролетаю в аквамариновую дверь.
Меня оглушает пронзительный вой сирены. Я-то думала, что дверь ведет на улицу, а вместо этого попала в узкий полутемный коридор с цементным полом. Вой сирены подгоняет меня; стрелой промчавшись по коридору, попадаю в другой коридор, который сворачивает направо. Через каждые десять футов двери. Толкаю их, изо всех сил кручу в разные стороны ручки, но все они заперты. Твержу про себя одно слово: «Дерьмо, дерьмо, дерьмо».
Наконец вижу лестничный марш, ведущий вниз, и слабую полоску света на одной из серых ступенек. Эта дверь ведет на улицу. Толкаю ее и чувствую, как холодный воздух струей врывается в легкие. Пробираюсь к той стороне здания, которая выходит на залив. Вспугиваю по дороге стаю чаек, которые взлетают, пронзительно крича, огромным шумным облаком.
С другой стороны здания до меня доносятся голоса людей, поэтому направляюсь к пристани и вытащенному на берег катеру спасательной службы. Сирена, наконец, замолкает. Все, кто был в здании, теперь сгрудились на автостоянке; по улице мчится пожарная машина, увертываясь от встречных «скорых», и сворачивает на подъездную дорожку. Полицейские все еще призывают сдавать анкеты. Синие и красные огни мигалки вспыхивают на фоне ослепительно белого снега.
Телерепортер отдает распоряжения своей команде, они устанавливают камеры на плечах, стараясь ничего не упустить. Толпа наблюдателей увеличилась. Некоторые захватили с собой пончики и кофе. Покидаю свое убежище за катером и смело шагаю по снегу. Мне кажется, что все они уставились на меня, будто я первый солдат приближающейся вражеской армии, – но никто не обращает на меня внимания.
Стою в толпе, которая с таким любопытством глазеет на здание спасательной службы, как будто оно в любой момент может рассыпаться в прах. Спрашиваю у женщины в пальто из искусственного меха, что случилось, и она говорит, что в заливе затонуло судно и спасатели все утро вытаскивали из воды людей. Мужчина рядом с ней, возможно, ее муж, возражает: «Нет, из воды никого не вытаскивали. На борту вспыхнул пожар, и люди чуть не задохнулись от дыма». У парнишки в мотоциклетной куртке своя версия: «На паром была подложена бомба».
Некоторое время стоим молча. Я высказываю свое предположение: может, мотор отказал, или паром налетел на риф и получил пробоину. «Возможно, паром особо и не пострадал, – говорю я, – но на всякий случай выслали спасателей».
Мою версию все дружно принимают в штыки. Дама в мехах, возмущенно надув щеки, говорит: «Нет». Ладно, соглашаюсь я, может, какие-то террористы захватили судно, капитан схватился с ними врукопашную, а экипаж тем временем занимался спасением пассажиров. Мотоциклетный парнишка, закусив губу, обдумывает такой вариант.
Несколько минут спустя направляюсь домой.
Сворачиваю за угол на нашу улицу, вертя на пальце ключи от машины. Добрых полтора часа уйдет на то, чтобы в час пик добраться до Бостона. Может, и больше. Я иду до дома сорок минут, дыхание вырывается из груди клубами пара, пальцы на ногах в моих туфлях на резиновой подошве совсем замерзли. Машина моя так проржавела, что кажется двухцветной. Подхожу к ней так, будто это чья-то чужая машина, и меня в который уже раз поражает, до чего же она уродлива. Груда металлолома на колесах. Стыд и позор садиться в такую. Крыса, болтающаяся на веревочке над рулем, гримасничает, как будто ей только что дали яда. Ржавчина особенно бросается в глаза при дневном свете.
Собираюсь сесть за руль, но в этот момент замечаю какое-то копошение у изгороди. Это енот роется в мусорном ведре. Он зацепился задними лапками за край ведра, а голова и передняя часть туловища в ведре. Кольцевидный хвостик крутится вверх-вниз, а острые коготки скребут по алюминию. Понимаю, что надо прогнать его, но круглая попка и забавный хвостик так выразительны, он так смешно балансирует на тонком крае мусорного ведра, что ужасно хочется шлепнуть его по заду.
Отойдя от машины, подхожу поближе к еноту, чтобы получше рассмотреть его зимнюю шубку. Через минуту он высовывает мордочку из ведра, в узких челюстях зажата яичная скорлупа. Он горбатый, мордочки почти не видно из-за черного меха. Заметив меня, напуганный зверек спрыгивает с ведра, но медлит: очень не хочется оставлять свою добычу. Вокруг разбросан мусор, который он успел вытащить; все-таки пытается утащить коробку из-под пиццы, но потом бросает ее и не спеша удаляется вразвалку, исчезая в кустах.
Подбираю мусор, который он успел вытащить из ведра: консервные банки из-под тунца, скомканные косметические салфетки, жирные полоски алюминиевой фольги. Куриные косточки, оставшиеся после нашей трапезы трехдневной давности, и пустая бутылка из-под яблочного соуса. Внизу, под отвратительным на вид куском заплесневелого сыра нахожу моток лейкопластыря размером с серебряный доллар. Разматываю пластырь, разрываю его, пальцы становятся липкими. Внутри тонкий пучок блестящих иголок. Вынимаю одну, осторожно зажав ее двумя пальцами, и рассматриваю полый конец. Потом, сломав пополам, заворачиваю обратно. Это игла для инъекций морфия. Виктор делал себе уколы.
Вбегаю в подъезд.
– Виктор! – кричу я, врываясь в дверь.
Он сидит на постели, в руках кружка кофе, и смотрит по телевизору выпуск утренних новостей.
– Миссис Беркл телевизор не взяла, – говорит он. – Просила передать тебе, чтобы ты зашла к ней.
По телевизору передают репортаж со станции спасательной службы. Камера следует за людьми, которые влезают в машины скорой помощи и машут на прощание руками, когда машины отъезжают. Стиснув кулаки, стою перед телевизором и ору прямо в удивленное лицо Виктора.
– Виктор! Ты не говорил мне про морфий! Ни слова! Это отвратительно: я имею право знать!
Он безучастно смотрит на меня, потом отводит взгляд, как будто я – надоедливая муха. Отпивает из кружки кофе.
– Ты подонок! – кричу ему. – Ты подонок, и ты обманываешь меня. Это не пустяки! Как ты мог? Почему не сказал мне?
Схватив его за рубашку, притягиваю к себе.
– Ты поехала к моему отцу, – произносит Виктор, с трудом разжимая челюсти. Одна щека дергается, потом тик прекращается.
– Никуда я не ездила, – отвечаю ему.
– Гордон страшно волновался. Он заходил утром, чуть с ума не сошел. Мы звонили в спасательную станцию и в больницу. У них не было никаких сведений о тебе.
– Это лишний раз доказывает, что никуда я не ездила, – упрямо повторяю я.
– На одном из катеров спасателей мотор вышел из строя. Я решил, что ты утонула в Атлантическом океане, так и не добравшись до моего отца, – говорит Виктор.
– Но ведь я не утонула.
– Лучше бы утонула.
Подскакиваю к нему. Колочу его кулаками по груди, а он в ответ с такой силой наносит мне удар в подбородок, что я прикусываю язык. Отталкиваю его. Тогда он выплескивает мне в лицо кофе; какое-то время ничего не вижу, ослепленная горячим кофе. Он не настолько горячий, чтобы ошпарить, но все же приходится со всех ног мчаться на кухню, к водопроводному крану. Стою у раковины, сунув голову под струю холодной воды, ощущаю привкус крови во рту, вода смывает с лица горячие слезы. Как только ко мне возвращается дыхание, принимаюсь с новой силой выкрикивать оскорбления.