Редко, раз в месяц, не больше, Витя разговаривает на темы о своей личной жизни. На парадном крыльце у нас три ступеньки. Часов в одиннадцать вечера на улице уже не бывает ни души, и двери можно открыть настежь. Точно снег лежит мягкой пеленой известковая пыль. Ласково блестит море. Из-за каменного забора видны силуэты деревьев, и молчаливо торчат тёмные силуэты двух кипарисов. Вот слышно, как на другой стороне бухты охает под сводами туннеля паровоз, — это ушёл на север почтовый поезд. И опять совсем тихо, — маленький, многострадальный город уснул до утра.
Мы разговариваем с Витей вполголоса. Потом прощаемся и расходимся по своим комнатам. Я долго ещё не сплю и думаю о Витиной жизни.
В том же огромном дворе, где выросла Витя, нанимали три комнаты супруги Гронтковские. Он был поляк и занимался маклерством, а она — русская. Оба уже давно ненавидели друг друга, и всё-таки каждый год у них рождалось по ребёнку. Четверо умерло, но осталось ещё девять. Здесь всегда раздавался отчаянный детский крик и пахло как в зверинце. После родов Гронтковская лежала в постели только два дня, а на третий уже суетилась в кухне, бегала к хозяйке умолять, чтобы отсрочили плату за квартиру, одолжала у соседей то сорок копеек, то полтинник. Все дети Гронтковских начинали учиться и не кончали. Исключением была Люба, и способная, и трудолюбивая, она рвалась на части. Одевала и пеленала младших, обучала грамоте старших, убирала комнаты, готовила свои уроки… И всё это выходило у неё так просто и даже весело.
На Витю, её мамашу и двух тётей семья Гронтковских смотрела как на необыкновенных счастливцев, — так смотрит попавший в большой город крестьянин на ливрейных лакеев в нелепых треуголках.
Люба, сама жёлтая и некрасивая, обожала Витю. Каждую свободную минуту она старалась быть возле неё. Началось это обожание почти с детства и продолжалось лет пять. Обе они были сверстницы и научились понимать друг друга с одного взгляда, — с полуслова.
С тринадцати лет у обеих подруг проснулась мания посещать все церковные богослужения. В дождь, в слякоть, подобравши юбочки, они шлёпали к вечерне по глухим, тёмным улицам и всегда в одну и ту же церковь. Они перезнакомились с причтом, с певчими и знали семейную хронику каждого из них. Они помнили каждый возглас, им известна была история каждой иконы, и даже запах в притворе, где стояли нищие, казался им родным.
По дороге туда и обратно Витя и Люба без умолку говорили. Каждая была искренна как перед своей совестью, — почти до цинизма. Весёлая и грустная правда соединяла их так же крепко, как отталкивает людей друг от друга ложь.
В следующем году они почувствовали себя взрослыми. Но и теперь, точно две лошадки, они продолжали всегда ходить в паре.
Однажды на вечерне они увидели жену священника, долго смотрели на неё и решили, что любить такое существо невозможно. И с этого времени их начал смущать вопрос, что будет чувствовать и делать батюшка, если вдруг полюбит серьёзно другую женщину, а та его. Люба говорила:
— Понимаешь, ему даже нигде нельзя назначить свидания, потому что будет стыдно, ужас как стыдно. И жениться нельзя. Если даже он овдовеет, и то нельзя…
— И рассказать он даже об этом никому не может, — с грустью в голосе добавляла Витя.
— Давай спросим его об этом.
— Давай.
Но спросить они так и не решились.
Весной случилось ещё событие. Витя и Люба попали в оперу. Онегина пел известный артист и произвёл на Витю огромное впечатление. Она потом целую ночь не спала, и всё ей представлялось, как этот человек ходит по сцене, подымает одну руку, а другую прижимает к сердцу и поёт: „Мечтам и годам нет возврата“.
На другой день Витя случайно узнала от брата новость, что понравившийся ей так певец, — „жид“. И всё-таки ей не верилось. Мама и обе тёти всегда говорили, что жид бывает непременно пархатый, то есть у него в волосах есть какая-то гадкая болезнь, затем жид всегда торгует и мошенничает, а главное даже хочет продать всю Россию, только неизвестно кому, и поэтому всех жидов следует ненавидеть и бить, как бьют извозчики лошадей, на которых ездят.
Предстояло разрешить два трудных вопроса. Или мама и тёти говорят то, чего сами не понимают, и тогда, значит, всякий жид — такой же человек как, например, и священник. Или, — певец был не жид.
По этому поводу Витя много говорила с Любой. И обе пришли к заключению, что, вероятно, мама и тёти вопроса этого не изучали и сами знают о „жидах“ только из своей газеты да ещё „от людей слыхали“.
Люба нахмурилась и добавила:
— Знаешь, мне кажется, это у них врождённое, вот как, например, собака всегда ненавидит кошку. Но… у собаки ведь нет человеческого ума.