Однажды, когда бабушка начала свой длинный и захватывающий рассказ про рай, а Умид слушал разинув рот, в комнату вошел отец и строго сказал:
— Мать, ты мне обещала больше не рассказывать ребенку всякой чепухи! Разве ты не видишь, какой он впечатлительный, только о твоих россказнях и думает?..
Бабушка умолкла. Тихонечко вздохнула, поцеловала Умида в щеку и молча вышла из комнаты.
После этого бабушка больше ни разу не заговаривала о прелестях потусторонней жизни…
По прошествии двух лет после кончины матери Умида его отец женился на женщине по имени Фатима. У нее было круглое и лоснящееся, как тандырная лепешка, лицо. На месте бровей у нее почему-то не осталось ни волосинки, и она наводила их усьмой[5]. Отец как-то дал Умиду конфетку, поговорил с ним, поставив его меж своих колен, потрепал шершавой рукой по щеке и велел называть эту низкорослую женщину матерью. Умид пообещал, но у него ничего не получалось. Едва он раскрывал рот, чтобы произнести это слово, как перед ним тотчас появлялась его улыбающаяся, ласково манящая к себе мать. Вспоминал, как она целовала его в лоб, если он совершал какой-нибудь хороший поступок: сполоснет свою пиалушку после молока или сумеет сам надеть туфли, собираясь идти на улицу. Вспоминал, как мать, едва у нее выпадет минута-другая, свободная от работы, сажала его себе на колени и загадывала загадки от имени курочки-пеструшки:
Смеясь рассказывала о том, как пришел к растерянной курочке-пеструшке петушок золотой гребешок и утешил ее и как она потом снесла яички, из которых вылупились желтенькие цыплятки.
А эта чужая женщина с лоснящимся лицом, которую он должен звать мамой, ничего не знала — ни песен, ни загадок, ни сказок. Она только и умела, что кричать, едва он затеет игру в комнате или во дворе: «Уйди прочь отсюда!.. Ух, чтоб тебя нелегкая взяла!» Когда она выходила из себя, то становилась красная, как помидор. И Умид то и дело порывался загадать ей загадку: «Нет ни глаз, ни бровей…» Он даже придумал мотив для этой загадки и, увлекшись каким-нибудь делом, напевал ее, как песенку. А Фатиме очень не понравилась эта его песенка. Едва он закурлычет ее потихоньку, она тут же кричит: «Перестань выть!..» Или возьмет и прогонит его на улицу, сославшись на то, что ей надо прибраться в доме.
Соседки называли мачеху Умида Патмой. Они почему-то недолюбливали ее. С приходом сюда этой женщины они перестали у них бывать. Хорошо еще, к Умиду часто приходила бабушка и жила у них по нескольку дней. С тех пор как отец женился и забрал его к себе, бабушка скучала по своему внуку и старалась почаще его проведывать. Не будь ее, не смог бы, наверно, Умид жить в этом доме. В те дни, когда бабушка отсутствовала, он, придя из школы, пожует, бывало, кусок лепешки и уходит играть на улицу, так дотемна и не возвращается. Мальчишки уже все по домам разбредутся, из летних кухонь соседей доносится вкусный запах готовящейся еды, а Умид все ходит один по улице. Или сядет на берегу арыка и напевает свою песенку, болтая ногами в воде…
А то иной раз возьмет и уйдет к бабушке в Оклон. Махаллю эту не трудно было найти. Только не надо спускать глаз с огромной чинары, вознесшей свою крону выше всех деревьев и выше всех домов. Издалека она кажется сизой, похожей на тучу. Умид долго петлял закоулками по дороге к ней. Ноги гудели от усталости. Он садился на толстые перевитые корни огромного дерева, пьющего из арыка воду, и отдыхал, и рассказывал старой чинаре о своих горестях, а та понимающе качала ветками и успокаивала шепотом листвы.
Отсюда уже до бабушкиного дома было рукой подать. Едва Умид отворит калитку, уж Тутиниса-буви семенит навстречу. Обнимает его, целует, радехонька, что внучек отыскал ее — соскучился, значит. Она ведет его в дом, потчует лакомствами, которые для него пекла, хотела отнести, а он сам тут как тут, собственной персоной явился. Потом посылала кого-нибудь к отцу Умида, просила сказать, что Умид у нее. Укладывала внука в постельку, сама садилась рядом и рассказывала что-нибудь интересное и смешное, стараясь вызвать на его не по-ребячьи грустном лице улыбку. Если же из своей ветхой памяти она не могла сразу извлечь ничего путного, тогда воздевала кверху руки и, словно искусная танцовщица, громко щелкала пальцами, как кастаньетами, и пела припевки: