Вслушивание в «музыку времени» под знаком яркого, но закатного цветения искусств определило отношение Вейдле к творческой деятельности. Поначалу он даже начал писать стихи, однако стать поэтом счел себя не вправе и перевел поэзию из средства самовыражения в способ Понимания. Дар писателя-критика до конца раскрылся в Вейдле в эмиграции, где он, переживая завершение трехсотлетнего («петербургского») периода русской истории, подобно А. Блоку («О назначении поэта», 1921) и В.Ходасевичу («Колеблемый треножник», 1921), укрепился в трагическом осознании того, сколь хрупка та невидимая Россия, которая становится ощутимой именно в слове и сквозь слово. Причастность к этой «второй Родине», этому утраченному единству мира, скрепленного ритмами пушкинского ямба или блоковского дольника, делало в эмиграции лицо Вейдле весьма заметным: «Был он не «культурным человеком», а неким поистине чудесным воплощением культуры. Он жил в ней, и она жила в нем с той царственной свободой и самоочевидностью, которых так мало осталось в наш век начетчиков, экспертов и специалистов» [20].
Тяготы послереволюционных лет заставили Вейдле покинуть родной город, и, как и многие недавние выпускники университета (В. М. Жирмунский, К. В. Мочульский и др.), он оказался в провинции. В 1918— 1921 годах преподавал историю искусства в Пермском университете. Пермь затем на какое-то время сменил Томск. В апреле 1921 года впервые после трехлетнего отсутствия он наезжает в Петроград, но окончательно возвращается домой в конце июля—начале августа. Сильнейшее впечатление на Вейдле произвело участие в похоронах Блока 10 августа, о которых он неизменно вспоминал с большим волнением. С осени 1921-го по весну 1924-го Вейдле преподавал историю средневекового искусства в Петроградском университете и Институте истории искусств.
В марте 1922 года поэт Ю. Н. Верховский познакомил его с В. Ходасевичем. Эти отношения окрепли в Берлине (Вейдле побывал там в научной командировке осенью 1922 г.) и переросли в дружбу во Франции: «С 1925 года до его смерти я постоянно виделся с ним в Париже… Лучшего друга у меня не было…» [21] Отношение Ходасевича к Вейдле хотя и характеризовалось порой свойственной для него ироничностью, но в целом отличалось неподдельной теплотой, — в переписке 20-х годов он любовно называет своего товарища Вейдличкой.
В 1923-м — первой половине 1924 года Вейдле часто бывал у Ахматовой. Постепенно у него окрепло намерение эмигрировать, которое впервые дало почувствовать о себе в августе 1921 года. В июле 1924 года он уехал за границу, в октябре прибыл в Париж, где и прожил до самой смерти.
Итоги своей жизни, 55 лет из которой было проведено на чужбине, Вейдле описал по-петербургски сдержанно: «Не воевал. В лагерях и тюрьмах не сидел… Против совести ни говорить, ни писать, ни поступать не пришлось… Имел друзей. Повидал почти все, что мечтал увидеть» [22].
Означают ли эти слова о выборе «одиночества и свободы» (выражение поэта и критика Г. Адамовича), что жизнь Вейдле на Западе сложилась, как может показаться на посторонний взгляд, относительно благополучно? Ведь в отличие от той же Ахматовой, муза которой предпочла долю «лотовой жены», нежели изгнание (последняя встреча с Анной Андреевной запечатлелась в памяти Вейдле с не меньшей остротой, чем прощание с Блоком), он мог писать что хотел, путешествовать в любимые им Рим или Мадрид. Однако нелишне напомнить, что для многих писателей первого поколения эмиграции разрыв с Россией был катастрофичен. Представление об этой трагедии дают слова, в смятении сказанные Н. Берберовой на смерть Ходасевича: «По своему возрасту… Ходасевич принадлежал к тому поколению, которое не успело сказать своего до 1917 года и которое непосредственно после 1917 года почти никто уже не умел слушать, поколению, задавленному сперва войной и революцией, потом — изгнанием. Он, собственно, был поэтом без поколения» [23].
О принадлежности Вейдле к этому же «потерянному поколению» лучше всего говорят стихотворения, к сочинению которых «для себя» он все-таки вернулся после долгого перерыва. «Нищета духа» в одном из них — не только образ крестного пути творческой личности, оторванной от «города, знакомого до слез», но и печаль человека, сомневающегося в том, что его книги когда-либо найдут русского читателя:
Умирать надо в бедности. Иль ты мнишь, что семь тысяч Книг побегут за гробом твоим при выносе тела? А тетради свои, все писанья свои сожги: так вернее и проще. Доживай свои дни в состраданья, в смиреньи, и Бедность, Смерти подруга, без зова придет и с тобой пребудет навеки.