Последним из великих воспринимать брак серьезно отказался Джон Мильтон, и произошло это триста пятьдесят лет назад. Читывали когда-нибудь его трактаты о разводе? В свое время Мильтон нажил из-за них немало врагов. Эти его сочинения у меня где-то здесь, на книжных полках, густо испещренные моими пометами, сделанными как раз в шестидесятые годы. «Разве Спаситель наш отворил нам опасные и едва ли не случайные врата брака затем, чтобы они захлопнулись за нами раз и навсегда, подобно вратам Смерти?» Да уж, мужчины, знаете ли, и не подозревают или, вернее, делают вид, будто не подозревают о существовании суровой, можно даже сказать, трагической стороны того рискованного предприятия, в которое пускаются. В лучшем случае относятся к нему со стоическим спокойствием. Я, мол, понимаю, что, вступая в брак, буду рано или поздно вынужден отказаться от супружеских утех, но на смену им наверняка придут другие — куда более высокие — ценности. А осознают ли они, что за напасть накликают на собственную голову? Вынужденное воздержание, жизнь в полном отсутствии секса — какими такими высокими ценностями можно восполнить этот компромисс, это поражение, эту фрустрацию? Зарабатыванием денег? Но всех денег на свете не заработаешь. Восторженным выполнением библейского завета плодиться и размножаться? Это помогает лишь до тех пор, пока процесс интереснее результата. Потому что процесс, пока он идет, подразумевает, что ты жив, что ты из плоти и крови и что плоть твоя и кровь подлежат окончательному и бесследному исчезновению в урочный час. Потому что, только трахаясь, только совокупляясь, ты по-настоящему, пусть и вскользь, мстишь миру, мстишь всему, что тебе ненавистно, и всему, что тебя побеждает. Только соитие делает тебя по-настоящему живым, по-настоящему самим собой. Портит человека не секс; только он-то его и не портит; потому что портит человека все остальное. Секс ведь не только толчки и фрикции. Секс — наша месть самой смерти. Да, нам нельзя забывать о смерти. Нельзя забывать о ней ни на одно мгновение. Да, конечно, власть секса тоже нельзя признать всемогуществом. Мне, как никому другому, известно, что у этой власти имеются свои пределы. И все же, скажите мне, что на свете могущественнее секса?
Так или иначе, перед нами Кэролайн Лайонс, двадцатью пятью годами позже и на двадцать килограммов тяжелее. Мне она нравилась в своих прежних объемах, но достаточно быстро я сумел оценить ее новую кубатуру, по-прежнему статный и стройный мраморный торс на воистину монументальном постаменте. Я позволил этим статям послужить для меня источником вдохновения, как какой-нибудь Гастон Лашез[14]. Обширное седалище нынешней Кэролайн, ее тяжелые бедра говорили мне о том, сколько же истинной женственности упаковано в эту обильную плоть, как в мешки с мукой. А ее изящные телодвижения при соитии и тонкий трепет в предвкушении восторга поневоле подсказывали еще одно сельскохозяйственное сравнение: мне казалось, будто я возделываю холмистое поле. Первокурсницу Кэролайн я засевая, сорокапятилетнюю юристку Кэролайн сейчас пожинаю. Внешнее несоответствие между сохраняющей знакомую стройность верхней половиной ее тела и неожиданно пышной нижней самым интригующим образом соотносилось с моим восприятием Кэролайн как таковой, тоже, вынужден признаться, несколько раздвоенным. Для меня она представляла собой волнующий гибрид: с одной стороны, умная, начитанная, пытливая и дерзкая студентка, то и дело вскидывающая руку на университетских семинарах, красивая сексуальная диссидентка, намеренно наряжающаяся в жалкие лохмотья, ближайшая помощница и верная соратница Дженни Уайт, иначе говоря, девица, уже тогда, в 1965 году, знавшая ответы на все истинно важные вопросы, а с другой — шикарная и чрезвычайно успешная бизнесвумен, какой она стала, наверное, к сорока, то есть женщина с потенциалом, превосходящим, скорее всего, мой собственный.
Вы, наверное, предположите, что, по мере того как вторичная новизна возобновленных (и некогда табуированных) отношений преподавателя и ученицы мало-помалу сошла на нет в атмосфере полной легальности, чтобы не сказать легитимности, неизбежно должна была выдохнуться и наша ностальгическая страсть. Однако за целый год с начала рецидива этого так и не произошло. Тому было две причины: во-первых, взаимоотношения бывших членов одной «команды» и сейчас сохраняли легкость и простоту, основанные на телесном доверии чуть ли не игрового свойства; а во-вторых, Кэролайн отличал реализм в лучшем смысле этого слова; некогда настроенная более чем романтически представительница привилегированного класса сумела с годами выработать настолько трезвый взгляд на вещи, такое чувство пропорции, что задеть ее за живое, а тем более оскорбить было просто-напросто невозможно, что и позволяло мне брать своеобразный реванш за вечное унижение, в котором я пребывал из-за своей роковой одержимости великолепными грудями Консуэлы. Наши гармоничные, без излишних прелиминарий вечерние свидания в постели (договаривались мы о них по мобильному, на ходу; Кэролайн звонила мне из аэропорта Кеннеди, возвращаясь из своих бесчисленных деловых поездок) стали для меня теперь единственной отдушиной, вернее, единственным лазом в прошлое, прошлое до встречи с Консуэлой, мое полное самоуважения прошлое до встречи с ней. Мне никогда еще в такой мере не требовалось простое физическое и психологическое удовлетворение, которое с великой охотою предоставляла мне Кэролайн, и то обстоятельство, что ей удалось сделать успешную карьеру и вместе с тем сохранить женскую привлекательность, изрядно обостряло мои чувства. Каждый из нас получал в точности то, чего ему (или ей) хотелось. Наша связь походила на успешно работающее совместное предприятие, совладельцы которого делят доходы поровну, и властные (вне постели) манеры Кэролайн это только подчеркивали. Мы балансировали на трапеции наслаждения, ухитряясь ни разу не оступиться.