Я давно уже оставил эти попытки, потому что его мать, конечно, права. А он плоть от плоти ее, поэтому к тому времени, как Кенни поступил в колледж, мне смертельно надоело переубеждать человека, у которого я вызываю отвращение, и только отвращение. Я сдался, потому что мне самому было бы противно разыгрывать ту карту женской слабости, перед которой неизменно пасует Кенни. Мой сын жесточайшим образом повернут на униженных женских мольбах о помощи. Вырос-то он в материнском доме, а моя бывшая жена неукоснительно придерживалась этой архаической традиции, которая, кстати говоря, в те дни, когда женщина и впрямь зависела от мужчины, порабощала самых лучших из нас. И на протяжении всего этого времени мы с ним ежегодно проводили по две недели в июле или в августе в маленькой гостинице, принадлежавшей моим родителям. Что меня более чем устраивало, потому что они, разумеется, брали на себя все заботы о Кенни. Они отчаянно скучали по сыну и внуку, так что деваться нам все равно было некуда. Но когда мои родители покинули этот мир, когда сын поступил в университет и окончил его, когда он женился и стал отцом… Правда, он звонил мне каждый раз, когда появлялся на свет очередной его отпрыск. Делился, так сказать, семейным счастьем. Которое сам я утратил черт знает когда. Но и Кенни его наконец утратил. Дала о себе знать наследственность по отцовской линии. Этакая династия потерпевших крушение на рифах законного брака.
И вдруг он повадился приезжать ко мне — раз в месяц, раз в полтора месяца, — приезжать и выкладывать все, что накипело. В его взгляде — страх, в его сердце — злость, в его голосе — усталость и слабость; даже элегантные костюмы сидят на нем теперь кое-как. Жена его расстраивается и бесится из-за любовницы; любовница жалуется и злится на жену; а дети настолько напуганы происходящим в семье, что плачут во сне. Что же касается супружеского секса, который он называет супружеским долгом и который платит с всегдашней своей пунктуальностью, то это постепенно становится не по силам даже ему. Отсюда ссоры, отсюда медвежья болезнь как симптом его вечных страхов, отсюда недолгие примирения, угрозы и обвинения, отсюда, естественно, ответные угрозы и обвинения. Но, когда я интересуюсь у него, какого же черта он, как минимум, не съедет от жены, Кенни отвечает, что это уничтожило бы его семью. И в результате погибли бы все — и те, кто нанес смертельную обиду, и те, кому ее нанесли. И хорошо, если бы дело ограничилось нервным срывом, причем у всех сразу. Надо все-таки считаться друг с другом, утверждает мой сын, и тогда все рано или поздно наладится.
При этом Кенни имеет в виду, что он куда порядочнее собственного отца, который ушел из семьи, когда его сыну было всего восемь лет. Поэтому его жизнь, в отличие от моей, исполнена высшего смысла. Это его главный козырь. Пуская его в ход, мой сын всякий раз надеется меня обыграть.
«Кенни, — говорю я ему, — почему бы тебе не принять наконец собственного отца как данность? Принять как данность хотя бы отцовский хуй, потому что он-то как раз главная данность и есть. Маленьким детям мы о таких вещах, понятно, не говорим. Да и как откровенно поговоришь с ребенком об отцовском хуе? И то, что многие отцы регулярно ходят на сторону, это, знаешь ли, тоже от маленьких детей обычно скрывают. Но ты же взрослый человек. Ты мужчина. Ты знаешь правила игры. Ты насмотрелся на то, какие ходоки все твои художники. Да и арт-дилеры в этом смысле ничуть не лучше. Ты ведь имеешь представление о том, что взрослые люди ведут себя сплошь и рядом далеко не по-детски. И что же, уход из семьи по-прежнему представляется тебе вселенскою катастрофой?»