Выбрать главу

Дело не только в Фоун — я это понимал. Еще и в Латче. Он был так.., уверен в себе. Дьявольщина. Я-то никогда этого не мог. До нынешнего дня, когда сумел добиться своего. Теперь я чертовски в себе уверен, и сделал это своими руками. Не всякий может так сказать о себе. А Латч — он мог. У него был талант, понимаете? Большой талант. Настоящий был музыкант. Но не использовал этого, только чуть направлял — кончиками пальцев. До сих пор хвалил Хинкла, а свое соло передал другому парню. Такой он и был. Такой в себе уверенный, что ему не приходилось ничего захапывать. Не приходилось даже нагнуться и подобрать то, что он может заполучить. Он знал, что получит свое. А я никогда не знал, чего могу, пока не попробую. Таких парней, как Латч Кроуфорд, просто быть не должно — парней, которым нечего сомневаться и беспокоиться. Они все имеют и получают. С таким парнем нельзя соревноваться по-честному. Или он победит, или ты. Он-то победит легко — будто вдохнет и выдохнет. А ты — лишь потому, что он тебе дозволит. Таким парням не надо бы родиться. А если они родятся, им назначено быть убитыми. Жизнь и в спокойные времена — крутая штука. Вот Латч, он придумал для джаза ласковую кличку: "сообщество". Кличка не похожа на ласковую, но она такой была. Камбала был его зазывалой-пустобрехом и частью сообщества.., и никакой разницы, что джаз остался бы так же хорош и без меня. Отставь любого из нас или замени, а "Пропащие парни" Латча Кроуфорда никуда не денутся. Но Камбала был тут, и Скид, и Криспин, и остальные, и Латч хотел, чтобы ничего не менялось. Я оставался в солдатиках, и прочно — спасибо ему, спасибо... Благодарствуйте ему за все проклятые фокусы.

Так вот, я стоял на травке, глядел на луну и все это переживал, и тут услышал, как Фоун всхлипнула. Один только раз. Я двинулся в том направлении, скользя подошвами по траве, чтобы не скрипел левый ботинок.

Она стояла на углу дома вместе с Латчем. Голову подняла к луне. И беззвучно плакала, не закрывая лица. Оно было мокрое и словно сдвинутое вниз и вбок — так, будто я смотрел сквозь волнистое стекло. Фоун сказала:

— Латч, ничего не могу поделать. Я тебя люблю. И он ответил:

— Я тоже тебя люблю. Я люблю всех. Тут не из-за чего страдать.

— Это не... — Она сказала это так, что слышался и вопрос, и лавина подробностей, рассказ о том, до какого страдания может дойти человек. — Латч, можно, я тебя поцелую? — прошептала она. — Больше никогда не попрошу. Разреши только один раз, Латч, один раз, и все, я должна, должна, я больше так не выдержу...

Вот так. Я ненавидел его и, кажется, ненавидел и Фоун — чуть-чуть, одну секунду, — но понимаете, если бы он ей отказал, я влепил бы ему такого пинка, что он летел бы до самой Пенсаколы. Никогда не чувствовал ничего подобного. Никогда. И на будущее не хочу.

Ну он и позволил. Потом вернулся в дом, взял свой кларнет и выдул короткий голубой звучок, собирая нас, — обычный сигнал. А ее оставил снаружи, и меня оставил, хотя и не знал, что я там. Разница в том, что меня-то он не будоражил...

Кое-как мы закончили концерт — Криспин и его барабаны, как удары сердца, и Скид с его знаменитой пробежкой по всему грифу — он мог делать настоящее глиссандо на новой гитаре, которую Криспин помог ему построить, ну, я тоже подключился — трубы, а за ними Камбала. Да, вкрадчиво так: "А теперь — говорю — "Сладкая Сью", ребяточки, самая сладкая из всех, что мы дудели, а солирует Фоун Амори — ветерком по клавишам..." И Фоун журчит интродукцию, и я микширую ее пиано, вздыхаю в микрофон: "Ох, ребятки, не заполучи мы Фоун..." и опять даю пиано на полную громкость. А сам долблю про себя эту бодягу: "Не заполучи мы Фоун, не заполучи мы..."

***

Криспин, здоровенный белобрысый парень, был дипломированным инженером-электриком. Когда учился, зарабатывал на жизнь игрой на барабанах и после учебы сразу занялся тем же. Но хоть и стал ударником, нипочем не мог отказаться от возни с электроникой. Беспрерывно переделывал нашу усилительную систему, а уж Скидова гитара была для него пустяком, мелочевкой — он к ней все время возвращался. Когда Скид к нам пришел, у него уже имелся электронный усилитель — в нынешнем джазе гитара без усилителя никому не нужна, — но это был простой звукомниматель, прицепленный к обычной концертной гитаре. Было еще несколько штучек: регулятор громкости с педалью и переключатель тембра, который заставлял гитару рокотать, когда Скид этого хотел. Но беда в том, что при большой громкости этот адаптер подхватывал прямо-таки все — и ноту, и чирканье медиатора, и характерный скрип мозолистых пальцев Скида, когда он скользил ими по витым струнам, так что при соло на гитаре постоянно слышались щелчки, потрескиванье и даже свист ребят, подзывающих такси.

Криспин — вот кто это исправил. Здоровенный добродушный лабух, который всем сразу нравился. Бывало, когда мы приезжали в новый город, Криспин отправлялся в район радиомагазинов и договаривался с каким-нибудь ремонтником, чтобы ему дали пару дней повозиться в мастерской. Криспин мог днями колупаться с электроникой Скидовой гитары, вытаскивать ее потроха и подключать частотные генераторы, осциллоскопы и все прочее, а потом вместо сна и отдыха объяснял Скиду, как управляться с этой штукой. Года через два у парня был инструмент, который мог бы сесть за стол и печатать на машинке. В нем была штука для трелей и вибрато, и еще хитрый рычаг, на который Скид нажимал локтем, и тогда получался аккорд на шести струнах со сдвигом в полтона, и еще примочка, называемая аттенюатор, которая позволяет долго держать ноту — так, словно ее выдули на органе. А за спиной у Скида стояла панель с кучей кнопок, переключателей и рукояточек, их было побольше, чем клапанов на аккордеоне, сделанном по спецзаказу.

Скид говорил, что дело того стоило, что на таком инструменте любой парень из деревенского оркестра со своими тремя аккордами может играть не хуже него. Я думал, он прав. Целые годы я думал, что он был прав, когда это говорил.

***

На следующий день, перед репетицией, — тогда, в Боулдер-Сити, — ко мне подходит этот самый Криспин и начинает говорить, будто слова у меня изо рта вынимает. Я сидел на веранде и думал насчет луны прошлым вечером и о том, что там было при луне. О Латче — что парню все само в руки валится так, что ему не надо ни на что решаться. Значит, Криспин уселся рядом и спрашивает:

— Флук, ты хоть раз видел, чтобы Латч не мог на что-то решиться?

— Братишка, — сказал я, и он понял, что это значит "нет".

Посмотрел на свой большой палец, отогнул его и добавил:

— Лабух получает все, что захочет, ни о чем не прося. И в мыслях не держит, чтобы попросить.

— Чистая правда, — сказал я. Мне не особо хотелось разговаривать.

— Он этого заслуживает. Что меня радует. Заметно, — подумал я и ответил:

— Меня тоже радует. — Ни черта меня это не радовало. — Так о чем идет толковище, Крисп?

Он долго молчал, потом проблеял:

— Ну, он меня кое о чем спрашивал. И был совсем.., совсем.., э-э.., похож на провинциала в роскошной гостинице — расшаркивался и краснел.

— Ла-атч? — спросил я. Латч всегда изображал из себя облачко, парил, как перышко. — В чем дело?

— Это насчет Фоун, — сказал Криспин. Я ощутил в животе штуковину размером и весом с бильярдный шар.

— Что насчет Фоун?

— Он хотел узнать, что скажут музыканты, если они с Фоун поженятся.

— И что ты ему ответил?

— А что я мог ответить? Я сказал, это будет замечательно. Что ничего не изменится. Может, будет даже к лучшему.

— К лучшему, — повторил я. — А как же. Совсем будет хорошо. Если до нее нельзя дотянуться, так можно было хоть помечтать. Можно было мечтать, что вдруг все изменится. Латч и Фоун... Это у них не дурачество, нет... Поженятся по всем правилам.

— Я знал, что ты думаешь так же, как я, — сказал Криспин. Таким тоном, словно у него гора свалилась с плеч. Шлепнул меня по спине — ненавижу это — и ушел, насвистывая "Дабу-дабай".