Выбрать главу

А потом, когда полк вывели на отдых в дивизионный резерв и Граевский стал завсегдатаем борделя, ночные кошмары покинули его.

«La donna e mobile[1], – вспоминая о Варваре, думал он и зло усмехался, – que femme veut – dieu le veut[2]».

– У вас такая странная линия жизни, штабс-капитан. – Пристально глядя Граевскому в лицо, Киска нежно коснулась его руки и положила ее ладонью кверху себе на колено. – Сейчас я вам погадаю. Меня цыганка одна научила.

Она сунула догоревшую папиросу в консервную банку, служившую пепельницей, и принялась водить пальцем по хитросплетению кожных узоров.

– Ой, да у вас двойная линия жизни!

И что она там видела, в полумраке, сквозь сизую табачную пелену!

– Ну что ж, две жизни – это хорошо. – Граевский встретился с соседкой взглядом и, перевернув руку ладонью вниз, почувствовал ее бедро. – За это стоит выпить. На брудершафт.

Не отнимая руки, он наполнил кружки и, выпив, поцеловал Киску в губы. Они были жадные, влажные и горячие, пахли табаком.

Между тем кто-то принес гитару, и недоучившийся студент консерватории прапорщик Паршин запел негромким, приятным голосом:

– Отцвели уж давно хризантемы в саду…

– А любовь все живет в моем сердце больном, – подхватили за столом, чокнулись и, загрустив, выпили вразнобой.

– Да, была жизнь. – Вздохнув, Киска положила Граевскому руку на ляжку и крепко сжала пальцы. – У нас в городском саду оркестр играл духовой, так мы гимназистками все глазели на танцующих, завидовали. Как же, газовые шали, шляпки «кэк-уок». Господи, какие дуры!

Ее губы дрожали.

– В честь наших дам. – Взяв минорный аккорд, Паршин запел про темно-вишневую шаль, на его печальных глазах блеснули слезы. Единственный сын табачного фабриканта, он ушел вольноопределяющимся на фронт, выслужил полный банк Георгиевских крестов и за отвагу был произведен в офицеры. В бою же этот благообразный юноша был жесток, словно абрек из «Дикой дивизии», и, твердо вонзая окопный кинжал в горло врага, пленных не брал.

Закончить романс, однако, Паршину не удалось, – дрогнув, его пальцы замерли на грифе.

– К черту музыку, господа. Пока война, никакого пения. – Приподняв свесившуюся на грудь голову, Ухтомский бухнул кулаком по столу, да так, что подскочили кружки. – Всем петь только гимн.

Перебрав, граф обычно становился мрачен и говорлив.

– Боже, царя храни, – привстав, затянул он было в одиночку, но «дал петуха» и шумно плюхнулся на патронный ящик. – Вы знаете, господа, что лично меня доконало на этой войне? Аэропланы? Нет! Цеппелины? Пфуй! – Он презрительно выпятил нижнюю губу. – Вонь! Миллионы солдат, которые все гадят и гадят. Кроме того, смердят трупы и дохлые лошади. Весь мир провонял дерьмом. Пардон, милые дамы, но кругом одно дерьмо. Прихожу к печальному выводу, что главный вклад в мировую цивилизацию внесли господа Наган и Кондом.

Голова его снова свесилась на грудь, раздался громкий храп.

Спать уложили графа на походную койку, над которой веером висели похабные «варшавские» порнографические открытки.

– За любовь? – Подняв кружку, Граевский со значением глянул на соседку, и та многообещающе улыбнулась:

– До дна, штабс-капитан.

В ее глазах плясали озорные бесенята.

Выпили на брудершафт, потом поцеловались просто так, без всякого повода, и, переведя дыхание, Киска поднялась:

– Душно здесь, пойдемте на воздух.

Она была среднего роста, с большой грудью, при ходьбе ее ягодицы соблазнительно перекатывались под платьем.

– Божественная фигура, Медея. – Держась за стол, Граевский не совсем уверенно поднялся на ноги и под пьяные напутственные крики двинулся следом за Киской.

Мысли путались у него в голове. Ему вдруг показалось, что все это происходит не на самом деле, а во сне, затем он решил, что идущая впереди рыжеволосая женщина – это Варвара, и, только очутившись на свежем воздухе, несколько пришел в себя.

Было безветренно, тепло и тихо. Наверху висела яркая, словно на полотнах Куинджи, луна, лиловые зубцы Карпат казались вырезанными в чернильном небе.

– Какая ночь! – Пошатнувшись, Киска оперлась на руку Граевского и неожиданно порывисто обняла его за шею. – Все это так волнительно, штабс-капитан, романтично. – Она томно вздохнула, и пальцы ее коснулись ширинки Граевского. – Да вы тоже настоящий романтик. Ну, пойдемте же.

Они пошли по мокрой траве и вскоре оказались у полуразрушенного сарая, крыша которого обгорела, обнажив частые ребра стропил.

– Ой, Никита, смотрите, звезда упала, – глянув вверх, соврала Киска и, крепко прижавшись к Граевскому, поцеловала его в губы. – Скорей загадывайте желание!

От нее резко пахло спиртом.

В это время с австрийской стороны в небо взвились яркие дуги ракет, разом проснулись минометы, и на наших позициях стали вырастать косматые, огненно-дымные смерчи. Затакали пулеметы, пошла ружейная стрельба пачками, заговорила полковая артиллерия. От былой тишины не осталось и следа.

– Сколько сразу шума. – Не обращая внимания на стрельбу, Киска направилась к ометам прошлогодней, пахнувшей прелью соломы и потянула Граевского за собой. – Ну, иди же сюда, милый.

Губы ее горячечно раскрылись, и, откинувшись на спину, она бесстыдно раскинула полные, молочно белевшие в темноте ноги.

– Не так, не так. – Чтобы не чувствовать запаха спирта, не видеть едва знакомого, искаженного страстью лица, Граевский перевернул Киску на живот и безразлично, с пустым сердцем, взял эту чужую, ничего не значившую для него женщину. Скоро она уже стонала от наслаждения, а он смотрел на рыжину ее волос и представлял, что ласкает Варвару. Вспоминал ее грудь, бедра, плечи, явственно ощущал ее дыханье, запах, ласковую улыбку на своих губах. На душе у него было горько, липкий ком подступил к самому горлу.

Канонада между тем усилилась. Сквозь щелястые стены внутренность сарая озарялась сполохами разрывов, изредка свистел случайный осколок, но ни Киска, ни Граевский этого не замечали.

Наконец глаза штабс-капитана закрылись, дыхание сделалось прерывистым, и, не в силах сдержаться, он громко закричал:

– Варя, Варька, Варвара!

Руки его судорожно обняли Киску, и сейчас же, извернувшись, словно разъяренная пантера, она дала Граевскому пощечину:

– Мерзавец, меня зовут Ксения.

Быстро натянула панталоны, одернула подол и, неожиданно всхлипнув, пошла прочь. В ее спутанных волосах застряли соломинки.

– Ксения, постой, Ксения. – Граевскому вдруг стало нестерпимо жаль ее, он бросился следом, чтобы обнять свою случайную возлюбленную, но не успел.

В небе возник надрывный, стремительно приближающийся рев, от его захлебывающегося, леденящего душу звука, казалось, останавливалось сердце. Граевский застыл, попятился, и в это мгновение сверху будто ударила черная молния. С грохотом взвился огненный смерч, во все стороны разлетаясь осколками смертельного металла. Страшная сила легко, будто пушинку, подняла штабс-капитана в воздух, и на миг его сознание окуталось мраком. Очнулся он от удара о землю – гулкого, всем телом, и, помотав чугунной головой, сразу же услышал крик, истошный, полный невыразимой муки и ужаса смерти.

Шатаясь, Граевский встал, шагнул к развороченной стене сарая и вдруг весь похолодел, замер, словно превратился в ледяную статую. В отблесках горящей соломы он увидел Киску. Царапая пальцами дымящуюся землю, она судорожно корчилась в кровавой луже. Одной ноги у нее не было, другая, оторванная в колене, держалась на сухожилиях. Граевскому вдруг бросился в глаза лоскуток белой кожи, выглядывающий из-под кровавого чулка.

– Сейчас, Ксения, сейчас. – Не обращая внимания на близкие разрывы, он склонился над раненой и принялся осторожно переворачивать ее на спину. – Санитары, сюда!

Перевернул, и крик замер у него в горле. У Киски был разворочен живот. На всю жизнь Граевский запомнил ее лицо – огромный, распяленный в животном крике рот, полные муки, безумные от ужаса глаза.