Выбрать главу

С вечера подморозило, дорога превратилась в каток. Далеко в ночи были слышны проклятья, хруст льда под заплетающимися ногами, пьяные бессвязные выкрики. Наконец дошли, скинули бесчувственные тела на койки и завалились сами. Однако Граевскому не спалось. В его хмельной голове, в густых парах спирта, кружились нестройной чередой мысли о Варваре.

Ведь казалось, все, забыл, вырвал с корнем, выжег огнем уязвленного мужского самолюбия. Нет, будто прорвав плотину, воспоминания нахлынули потоком, вынося на поверхность мелкие, смытые временем подробности. Граевский чувствовал дыхание Варвары, слышал запах ее духов, закрывая глаза, ясно, словно наяву, видел ее лицо, раскрасневшиеся щеки, рыжий завиток над розовым ухом. Одетая в котиковую шубу, она шла по Невскому и ела горячий филипповский пирожок с черникой. Мягко скрипел снег под высокими ботиками, сдвинутая набок шапочка придавала ей вид бесшабашной веселости, а вокруг исходил суетой предпраздничный город – близился Новый год.

Граевский вспомнил номера «Сан-Ремо», долгий поцелуй, вкус черники на теплых губах, и на сердце у него стало муторно, будто ему в душу по локоть засунули грязные руки и принялись скрести по живому. Штабс-капитан вдруг понял с убийственной ясностью, что все это осталось в невозвратном прошлом – нетерпеливое ожидание чуда, Варвара, задыхающаяся от счастья, он сам, полный надежд и веры в красивые слова. Сколько же он с тех пор убил людей? Десять, двадцать, пятьдесят? Много больше…

Первый раз это было в четырнадцатом году. Начало войны, Галиция. Аккуратные домики с черепичными крышами, неубранные пшеничные поля. Страх тогда еще крепко сидел в его сердце. Он боялся плена, боли, вражеской стрельбы, всего того, что могло его изувечить. Чувство страха было омерзительно, и, чтобы доказать себе, что он не трус, штабс-капитан, в то время подпоручик, ввязывался в самые рискованные авантюры.

Как-то ночью он пошел охотником добывать языка. Вместе с ним вызвались двое – рыжеусый ефрейтор-крепыш и степенный, неторопливый в движениях фельдфебель, мечтавший выслужить полный Гергиевский бант. Крадучись, прошли леском, подтянулись к вражеским позициям и, оставляя след на росных травах, поползли. С австрийской стороны несло дымком походных кухонь, слышалось звучанье струн – негромко играли на мандолине.

Поначалу все шло гладко. Граевский тихо подобрался к часовому и, взяв его на «стальной зажим», придушил. Австриец осел без звука, из-под его каски несло теплой псиной.

– Беру, ваш бродь. – Фельдфебель ухватил его за ноги, приподнял, и в это время ефрейтор-крепыш, не удержавшись, чихнул. В ночной тиши этот негромкий звук был оглушителен, подобно раскату грома.

– Хальт! – Не мешкая, подчасок клацнул затвором и первым же выстрелом уложил крепыша наповал.

– Тикать надо, ваш бродь. – Вздрогнув, фельдфебель отпустил ноги часового и тут же, сложившись пополам, уткнулся в его сапоги – кусочек свинца в стальной оболочке глубоко, до позвоночника, вошел ему в живот.

С австрийской стороны уже стреляли вовсю, пули с чмоканьем зарывались во влажный дерн, свистели, пролетая мимо.

– Черт. – Граевский отпихнул полуживого австрийца, бросился к фельдфебелю, и тут в нем проснулся мерзкий, затмевающий рассудок страх. Он вдруг забыл, что под покровом ночи можно затаиться, переждать и потом ползком спокойно вытащить раненого к своим. Нет, подхватив его на плечи, Граевский что было сил припустил по мокрому от росы лугу. Бежал и чувствовал, как свинец вонзается в тело фельдфебеля. Как оно вздрагивает, корчится, исходит животной мукой и, наконец, судорожно дернувшись, затихает.

«Трус, слизняк, мокрица». Граевский вспомнил свой истошный крик, бешеное трепыхание сердца и от стыда, от ощущения грязи в душе едва смог побороть сухое, подкатившее к горлу рыданье.

«Институтка хренова. – Наконец он справился с собой и, судорожно вздохнув, вытянулся на койке. – Напился и в истерику, не хватало, чтобы услышал кто. – Однако дела до него никому не было – по соседству невозмутимо храпел Страшила, граф Ухтомский лежал как бревно, Полубояринов улыбался во сне. – Счастливые люди».

Граевский поднялся, глотнул воды и, чувствуя, как на него опять накатывает хмельной вал, плюхнулся на койку. На этот раз Морфей сжалился над ним, приснилась ему Варвара – тощая девчонка-гимназистка со смешными белыми бантами в рыжих косицах.

III

Утром на плацу появились саперы.

– Не иначе гильотину сооружают. – Граф Ухтомский закурил и, наблюдая, как они городят из досок нечто напоминающее эшафот, выпустил колечками табачный дым. – По случаю революции первым делом начнут головы рубить, вспомните, господа, Робеспьера.

После вчерашнего веселья глаза его страдальчески пучились, шикарные усы поникли.

– Тогда пусть начинают с меня. – Граевский зачерпнул ноздреватого снега, шибко потер лицо. – Башка трещит чертовски.

Он был небрит, бледен и противен сам себе.

Полубояринов молчал, делал значительное лицо и время от времени топал ногой, чтобы проклятая земля не ходила ходуном. Он уже успел где-то похмелиться и сейчас хотел только одного – снова завалиться спать.

Они стояли на краю большой поляны и с отвращением смотрели, как унтер-офицеры вверенных им рот занимаются с солдатами гимнастикой. Рыхлый снег был вытоптан и грязен, кое-где чернели проталины, и по жуткому этому месиву хлюпко топали промокшие сапоги – раз-два, левый, правый. Из сотен глоток вырывался пар, крепкие мужицкие руки впустую молотили воздух, а сверху, с раздетых, печальных деревьев, пронзительно каркало воронье. Тоска.

Однако так считали не все.

– Погодка-то какова!

На поляну, словно лось, выскочил прапорщик Страшилин и, скинув гимнастерку, принялся разминаться неподалеку от офицеров.

– Весна, господа, весна!

Он уже успел искупаться в проруби, пробежать три версты вокруг лагеря и теперь собирался проверить, как идут дела в его полуроте. Розовый, улыбающийся, довольный жизнью, будто и не пил вчера.

– Дядя Петя, шел бы ты отсюда. – Застонав, Ухтомский умоляюще сложил ладони, его глаза страдальчески закатились, и прапорщик, ничуть не обидевшись, побежал изводить гимнастикой солдат:

– Ниже приседаем, ребятушки, задом касаемся земли!

А на плацу все стучали топоры, надрывно визжали пилы, и мерзкие эти звуки, казалось, раздавались прямо в головах мрачных, невыспавшихся офицеров. Проклятое похмелье.

После обеда скомандовали общее построение. Батальон, тысяча людей в мятых, заскорузлых шинелях, собрался на грязном, вытоптанном снегу плаца. Переминаясь с ноги на ногу, солдаты щурились от мартовского солнца, протяжно зевали, переговаривались вполголоса. Кое-кто из бедовых, пряча «козьи ножки» в рукавах, втихомолку курил. Офицеры их не трогали – не те времена, можно схлопотать пулю в затылок.

– Смирна!

Послышался рев мотора, батальонный, капитан Фролов, встрепенулся и рысью, разбрызгивая грязь, побежал встречать длинную, окованную бронзой машину. Из нее вышли трое – командир полка полковник Мартыненко, дивизионный генерал граф фон Грозенбах и плотный, приземистый барин в добротном френче защитного цвета.

Грудь его украшал большой красный бант, на кривоватых ногах скрипели желтые краги. Капитан бодро отдал рапорт, граф фон Грозенбах скомандовал «вольно», и прибывшая троица полезла по ступенькам на эшафот, на самом деле оказавшийся трибуной. Фролова не взяли, и, как-то сразу потерявшись, он побрел назад к батальону. Его гладкие, без звездочек, погоны отливали золотом.

– Рылом не вышел их высокоблагородие. – Солдаты, оживившись, прятали ухмылки в усы, по рядам пошел веселый гул – капитана не любили.

Генерал тем временем прокашлялся и подошел к самому краю помоста.

– Солдаты Новохоперского полка! Сейчас будет говорить назначенный Временным правительством военный комиссар фронта, у него есть для вас важное сообщение.