– Владей, отец, все старухи твои будут. – Не отпуская мертвеца, Страшила бросил свой котелок дедку-спекулянту, нахлобучил до ушей шапку убитого и, презрительно хмыкнув, ослабил хватку. – Вот и погутарили по душам.
У него на душе было скверно – все никак не мог привыкнуть убивать людей.
Бездыханное тело осело в ногах и грузно рухнуло на земляную подсыпку, прямо на остывающие угли прогоревшего костра – прах к праху.
– О це детына! Що вин робыт! Це ж неописуэмо! – Зареванная мешочница, с опаской посматривая на Страшилу, вытерла рукавом нос и боком, боком потянулась к гнилозубому, лежащему в луже дымящейся крови. На ее пухлых губах застыла мстительная улыбка, маленькие суетливые глазки загорелись жадностью.
«Эта своего не упустит, дорвалась гиена до падали». Подавив желание съездить спекулянтке по морде, Граевский с отвращением отвернулся, глянул на офицеров:
– Уходим, быстро.
Спрыгнули на примятый снег, осмотревшись, двинули вдоль состава – неподалеку от его хвоста белый ковер был прошит путанной, уходящей в лес нитью тропы.
– Стый! Куды?
С площадки предпоследнего вагона их окликнули, тут же щелкнул взведенный курок, и, не став дожидаться, пока нажмут на собачку, Граевский выстрелил из-под руки на голос:
– Ходу, господа, ходу.
Мягко упало тело, раздались крики, и на полотно, потрясая наганом, спрыгнул высокий плечистый парубок:
– Тримай их! Панове, тримай их!
Схлопотав пулю между глаз, он затих, ткнулся в снег окровавленным лицом, а из теплушек уже вовсю повалила разномастная вольница – малахаи, папахи, кубанки, растоптанные валенки, смазные сапоги, обмотки поверх обшарпанных морских ботинок не по размеру. Крики, хай, ор, проклятья, витиеватый мат. Однако воевать – это не по вагонам шарить.
В самую гущу нападающих угодила ручная граната, уцелевшие залегли, а офицеры, отстреливаясь на бегу, благополучно добрались до леса и исчезли за поседевшими от инея соснами. Преследовать их не стали, себе дороже. Постреляли наобум по деревьям, поотшибали ломкие от мороза ветки да и вернулись по вагонам, отыгрываться на жидах – эти лимонки не швыряют.
– Да, не вышло по-тихому. – Запыхавшийся Граевский прислонился к смолистому, в коричневой чешуе стволу и, скинув вещмешок, стал снаряжать расстрелянные магазины. Замерзшие пальцы плохо слушались, железо липло к побелевшей коже.
Страшила вытащил добытый у бандита маузер, презрительно кривясь, осторожно отвел затвор.
– Ну, так и есть, патрон пошел наперекос. Без чистки и смазки шмалять не желает, дерьмо германское.
Он запихнул трофей подальше в мешок и принялся заряжать наган.
– Вот это вещь, совсем другое дело.
Паршин, тяжело дыша, задумчиво молчал, негнущиеся пальцы его ковырялись в рваной, опушенной овчиной дыре на боку – хорошо, что бекеша оказалась велика.
Перевели дух, перекурили и, чувствуя, что начинают замерзать, гуськом порысили по зимнему лесу. Осыпая снег, ветер шевелил сосновые лапы, на голубом ковре среди теней петляли заячьи следы, где-то неподалеку ухал мышкующий филин. Скоро тропа привела их к сторожке лесника, из трубы, несмотря на позднее время, курился кизяковый дым, низенькое занавешенное оконце светилось. Постучали.
– Не о чем брехать, идите своею дорогой!
Голос из-за двери был груб и насторожен, клацнул винтовочный затвор, и сразу глухо зарычала собака, с еле сдерживаемой злостью, по-звериному. Незваных гостей здесь не жаловали.
– Ну, как знаешь, хозяин. – Граевский на всякий случай сошел с крылечка, встал за бревенчатой стеной – получить винтовочную пулю через дверь ему не улыбалось. – А что, жилье-то есть здесь поблизости?
– Тропа в шлях упрется, по нему через версту местечко. – Голос лесника помягчел. – Уходите, отцы родные, Христом Богом прошу. Один черт, не пушшу, мне здесь еще жить.
В местечко пришли уже под утро. Заснеженная площадь, синагога, мрачные многоэтажные сараи, старинное еврейское кладбище с древними надписями на надгробьях, взывающими то к «Илии, сыну Анания, устам Иеговы», то к «Ананию, сыну Вольфа, принцу, похищенному у Торы на двадцатой весне», то к «Иосифу, сыну Абрама, припавшему сердцем к благодати Господней». Еще в местечке была пролетарская власть в лице председателя совета, низкорослого кучерявого еврея с длинным носом и огромным «смит-и-вессоном», прицепленным поверх матросской шинели. В ожидании завтрака он сидел в корчме, курил махорку, смешанную для экономии с вишневым листом, и что-то фальшиво напевал.
Страшила тут же спел ему свою песню – про геройских фронтовиков, ограбленных белобандитской сволочью, тряс пропусками из комендатуры и в голос убивался, что не уберег чайник с дарственной гравировкой от киевских товарищей. Душещипательная брехня крепко ухватила председателя за живое. «Именем революции» он приказал корчмарю накормить изголодавшихся бойцов, выдал им по паре солдатского белья, сухарей и, чтобы не мозолили глаза, определил на телегу к умирающей от кровотечения роженице. Ее отправляли в соседнее местечко, где была настоящая больница с доктором, там же неподалеку находился и железнодорожный полустанок.
Однако поездка не задалась. На полпути больная умерла, извозчик поворотил телегу, и офицерам пришлось отмерить с десяток верст по заснеженному зимнему шляху. Ночевали они на вокзале, у костра, в окружении мешочников, дезертиров и старых евреек в париках, всем кагалом отправляемых куда-то местечковыми комиссарами.
Поезд пришел под утро, однако все вагоны были заняты красногвардейцами, и устроиться удалось только на открытой площадке, у броневика, да и то лишь после того, как Граевский оделил часового своими наручными часами.
– Пользуйся, браток, трофейные.
– Гляди-ка, тикают, едрена мать. – Осклабившись, тот припал к подарку ухом и велел забираться под брезент, скрывавший боевую технику от посторонних глаз. – Лягайте, а то разводящий така сука.
В драном полушубке, валенках и треухе со звездой он был похож на огородное пугало.
Стояли долго. Паровоз брал воду, кочегар чистил топку, дымовую коробку и прочее огневое хозяйство, офицеры кутались в брезент и привыкали к запаху резины, спиртово-керосиновой смеси и горелого моторного масла – броневичок был подбитый. Наконец тронулись. Вонь ослабла, однако стало жутко холодно. Ветер парусил накидку, забираясь под одежду, продувал до костей. Ни огня развести, ни движением согреться, ни спиртиком – кончился. Когда стемнело и часовой куда-то исчез, Граевский поднялся, открыл на ощупь дверь бронемашины.
– Бон вояж, господа.
Говорил он с трудом, лицо одеревенело, превратилось в неподвижную маску.
Путешествовать в тесной стальной коробке было и впрямь куда приятней, чем на открытой платформе. Нашли чью-то заскорузлую шинель, устроились с комфортом. Так и ехали двое суток – мерзли, вздрагивали во сне, грызли местечковые сухари, а на душе копилась злоба, мутная, требующая выхода, словно весенний паводок. Вот ведь, просрали империю, и спросить не с кого!
На третьи сутки утром проехали станцию Дно.
– Родные пенаты? – Заметив, что Граевскому не оторваться от прорехи в брезенте, Страшила похлопал его по плечу: – Что, почуял дым отечества?
В дороге он отморозил раненое ухо и теперь прикрывал его ладонью – шапка причиняла невыносимую боль.
– Да, Петя, дым отечества нам сладок и приятен, хотя отечества уж нет. – Граевский высморкался и принялся вертеть «собачью ногу». – Не составите, господа, компанию? Года три, как у дядюшки не был, мимо проехать совесть не позволяет. Ну же, соглашайтесь, генерал милейший человек, будет чрезвычайно рад. Ненадолго, господа, так, проведать стариков, тетушкиных наливок попробовать.
Собственно, речь предназначалась Паршину, ответ Страшилы был известен.
– Времена нынче трудные, от общества отрываться не резон, ведь правда, Женя?
– Да, пожалуй. – Паршин вздохнул. Ехать домой в одиночку действительно было неразумно.