Выбрать главу

Он тогда собрал всех солдат батальона, снял перед ними фуражку и сказал:

«Утром я отправляюсь в крепость, чтобы предать себя военному суду. Простите меня, ребята! Если можете, простите! Делили мы с вами и горести, и радости. И под чеченскими пулями были вместе, и у костра из одного котелка хлебали. Об одной услуге вас, братцы, прошу. Когда разжалуют меня, не побрезгуйте, примите солдата Азарова к себе, дайте ему искупить грех свой простой солдатской смертью…»

Солдаты бросились к нему, плакали, обнимали, сами просили у него прощения. А когда Азаров уже писал рапорт о своем деянии, зашел к нему унтер с поручением от солдат. «Вот, ваше благородие, — сказал он и поставил на стол мешок, набитый мелкой монетой, — всем солдатским миром собирали. Попытайте счастье, может, отыграетесь?» Азаров возобновил игру и отыграл все. Даже на три сотни рублей оказался в выигрыше.

Весь батальон не спал, толпился на станичной площади, гудел молитвами ко всем святым угодникам за своего командира. Когда же он вышел к ним с казенным сундучком под мышкой, всю станицу разбудило громовое троекратное «ура». Повыскакивавшие станичники, решившие, что прямо на площади идет бой с абреками, увидели взлетающие к звездам солдатские фуражки. Но проснулись они все равно кстати, потому что капитан Азаров на выигранные деньги скупал по дворам чихирь и закуски.

Два дня гулял батальон без чинов и званий, что называется, в общем строю. Гуляли все вместе, но один из всех таки нашелся и дал знать начальству. Теперь в батальоне ждали комиссию из крепости Нагорной.

Вот в такой день, когда и солдаты, и казаки еще ходили по станице зыбкой походкой, с удовольствием примечая на знакомых и незнакомых лицах пунцовые приметы общей гулянки, по станице шел человек. Двигался он нетвердо, часто останавливался, но лицом был бледен.

— Гляди, дядя Макар, — сказал молодой солдат Артамонов, расположившийся с трубочкой в тени тутовника, своему соседу, — нашего поручика чечен на прогулку вылез. Почуял винца, пропала ленца. Выполз басурман, а уж пуст стакан. Эх, дядя, приходил бы вчера, пьян бы был, а теперь шаркай, не шаркай — закуси шкваркой!

— Что, Тимошка, треплешься? — осадил его строгий сосед. — Стал бы он чихирем баловаться! Сурьезный человек, не тебе, самогудке, чета. Не видишь, что ли, по делу он бредет?

— По какому такому делу, дядя Макар? Какое у него может быть дело? «Татарская няня» его кормит и поит! Живи — радуйся! Нет у татарина никаких дел. Куда нос его перевесит, в ту сторону он и ходит, чтобы не упасть…

— Привык балобонить, а сурьезу не замечаешь. На околицу он идет. А зачем ему на околицу?

— Зачем? До ветру, вот зачем!

— Дура ты, Тимоха, вылитая дура деревенская!

— А ты больно городской?!

— Не больно городской, но глаза глупостью не замылил. С околицы ему горы родные видать лучше.

Хотел Тимофей Артамонов ответить как-нибудь позаковыристее, но неожиданно передумал. Свое село, что ли, вспомнил, которое с околицы не увидать, даже с той самой высокой горы все равно не увидать.

— А ведь прав ты, дядька Макар, — только и сказал.

— То-то, — усмехнулся Власов довольный. — Вот правого-то и угостил бы табачком… Спасибочки! Гляди ты, Тимофей, каковы люди. Горек дым, глаза ест, а человеку он хлеба нужней. Или этот случай! Лежал бы отлеживался, а вот тащится на горы свои пустые одним глазком взглянуть, душу себе только теребит. Выходит, не надо человеку сладкого да мягкого, не того он ищет. А я раньше по-другому думал и понимал. Спасибо еще раз ему, генералу Дубельту Леонтию Васильевичу, за науку… Вот жизня-то!.. Говорю, вот жизня-то, Тимофей!

А дальние горы сверкали сладкими, сахарными головами. Мягкие облака лепились к ним то усом, то бровью, то седым казацким чубом. И Макару Власову казалось, что даже пустяшный их разговор с Тимошкой Артамоновым в виду горнего мира приобретает значительность и неведомый смысл.

— Дядя Макар, никак дерутся?! — вывел его из сладкой задумчивости Артамонов. — Тузят кого-то! Пойдем-ка, глянем, не татарина ли твоего сурьезного весело метелят?

У хаты Ивашковых действительно происходила странная, непонятная сторонним наблюдателям свара.

Когда Ахмаз медленно двигался вдоль плетня, неожиданно со двора послышалось словно змеиное шипенье, а потом громкая брань на чеченском языке. Раненый остановился в недоумении, бледнея без того бледным лицом, и стал медленно пятиться. В этот момент Артамонов с Власовым выбежали на околичную дорогу и увидели, как, словно сорванная ветром, темная холстина вылетела со двора, кинулась на татарина, сбила его с ног. Солдаты подбежали вовремя. Ослабевший чеченец едва мог сопротивляться, и бритая его голова уже была расцарапана до крови. Молодая чеченка выгнулась дугой и уже занесла над головой поверженного горца острый придорожный камень. Тут ее схватили сильные солдатские руки.

Из дома уже бежали Фомка Ивашков со своим приятелем Акимкой Хуторным. Чеченка крикнула с трудом поднявшемуся Ахмазу еще какое-то страшное проклятие, плюнула в его непроницаемое, покрытое пылью, лицо и гордо отвернулась.

— Что это, Фома? Ведь знает она чечена этого! — говорил Акимка другу, пока тот вел Айшат к дому. — Спроси ты ее! Неужто не скажет? Не нравится мне это, Фома, ой не нравится!

— Заладил, как дед Епишка, — услышал он в ответ. — Вот что, Акимка, ступай лучше отседова, без тебя тошно…

* * * * *

Больше всего Митроха боялся показать, что ему страшно.

Теперь, когда времени было много, даже с избытком, он вспоминал весь последний год, год, который так изменил его жизнь.

К ним в палату приходил один доктор, психолог. Не то капитан, не то майор, под халатом погон не видно. Разговаривал с каждым где-то по часу. Советовал не ударяться в воспоминания. Говорил: думайте о том, как вы будете жить на гражданке, когда поправитесь. Государство вам поможет устроиться, вы ребята молодые, все будет хорошо.

А Митроха почему-то не боялся воспоминаний. Пользуясь своей полной неподвижностью, он все время вспоминал. Вспоминал все. Начиная с того дня, когда забрал в студенческом отделе кадров свои документы.

Было страшно? Было страшно, что Ольга не поймет. И она не поняла. Был такой противный разговор. И не столько с Ольгой, сколько с матерью.

…Две недели беспробудного пьянства, поезд, учебка…

Уже в полку он стал бояться, что кто-то заметит, что ему бывает страшно.

А страшно было. И когда прыгали с вышки. И когда первый раз прыгали из вертолета. И когда прыгали всей ротой через открытую рампу…

В Грозный въехали ночью. Еще в Ставрополе, когда им выдали по полному боекомплекту, они окончательно поверили, что едут на войну.

Когда ему бывало страшно, он смотрел на командира взвода, лейтенанта Сашу Белякова, всегда бледного с какими-то неестественно-игрушечными мягкими усиками — этой неудачной попыткой придать своему совсем детскому лицу хоть немного взрослой суровости… Смотрел он на Сашу Белякова — с настоящим орденом Красной Звезды, выглядывающим из-под его зимней камуфляжной куртки. Когда ему было страшно, он смотрел и на Коську Абрамова, на Коляна Филимонова, на Вовочку Зарецкого… Он видел, что им тоже страшно, но что они справляются. Справлялся и он.

И когда был первый выход в зеленку, в горы…. И когда первые пули просвистели над головой. И когда первая мина разорвалась прямо в ногах у шедшего впереди «замка» — сержанта Бабича…

Митроха спокойно вспоминал, и как ранило его близ Дикой-юрта. По-глупому. А впрочем, разве по-умному может ранить?

Гоняли они тогда банду Леки Бароева. Дикой-юрт — родное село Леки. Там лежка его да схроны с оружием, да поддержка населения…

Село три раза зачищали.

Еще за год до Митрохи нескольких родственников Леки Бароева оттуда в Грозный увезли, как бы на обмен… С ними, со спецназом МВД, там один майор фээсбэшный все терся, он там наделал делов в том селе — наследил. Короче говоря, зачищали они по третьему разу этот Дикой-юрт, вошли в село после обработки его артиллерией, ну и сразу по домам, где родня этого Леки Бароева…