А у них, у чеченов, — все село родня. И даже соседние села — тоже родня. Тэйп. Майор эфэсбэшник дома, где особо порыться надо, — указал. Только все зря. Ни схронов, ни раненых не нашли. Даже грязных бинтов нигде не нашли — все чисто.
Ну майор и психанул. В одном доме велел чемодан с какими-то документами замшелыми забрать, якобы, они военную ценность имеют. А баба, которая в этом доме жила, у ней как раз этот же майор за год до того мужа увез в Грозный, ну, якобы на обмен… Так эта баба все про музей, да про Льва Толстого орала, мол не отдам чемодана с тетрадями… Но против автомата не попрешь. Отнял у нее майор тот чемодан. И Митрохе как раз и велел он этот чемодан стеречь.
А приехали на блокпост, майор глядь в чемодан, а там половины архива, того, что ему нужен, — уже и не было. Майор в крик. Да все на Митроху напирал. Дурак, куда смотрел! И послал его с двумя бойцами назад в село — у этой бабы тетрадки отбирать. Сказал: — «Не привезешь тетрадок — разжалую в рядовые и в штрафбат за халатность в боевых условиях».
Что делать? Сели на броню да айда в Дикой-юрт. Сердце сразу вещевало — ничего хорошего из этого не выйдет. И верно вещевало.
Приехали в село. Зашли в дом, где документы те были. Стали ту бабу напрягать, мол, добром отдай. Та в скандал. А при ней еще две дочки. Одна маленькая, а другая — лет шестнадцати, та так и сверкала глазами, как жгла! В общем, ничего там не нашли, сели на броню и назад.
И только выехали, как наехали колесом на фугас. Механика-водителя, того насмерть. Сгорел — нечего даже было в цинк положить, родне в Курск оправить. Стрелка-оператора, того контузило тяжело, позвоночник отбило ему, теперь ногами не ходит. А Митроху с двумя бойцами — с брони взрыв ной волной как сдуло.
Ну и вот полголени в Ростове отпилили потом. И медаль дали. Вот и весь сказ… Осталась нога в окрестностях Дикой-юрта. Пошла нога за тетрадками.
За тетрадками ее майор послал…
— Слыш, Митроха, а че тебя, вот, например, не повезли в Москву, а притащили сюда в Омск? Все равно и ежу ясно, что комиссуют! — мучаясь молчанием и явно желая его разговорить, спросил Генка. У Генки отняли ступню и кисть руки. Все с левой стороны. Он духа не теряет. В себя не ушел. Разговаривает, и вообще поболтать любит…
— Потому что в Москве люди не должны раздражаться от напоминаний, что в Чечне война, и начальство наше не хочет, чтобы в Москве об этом наше уродство им напоминало!
— А в Омске, значит, можно! Пусть в Омске раздражаются!
— Гена, ты, бля, как дитя малое, Москва ж столица!
— Тем более. Я так говорю тебе, как парню с Москвы, — вся эта ваша Москва нас всех достала, как Достоевский…
— Кстати, тут Достоевский в нашем госпитале тоже лежал.
— Знаю. А нам от этого-то что? Вот маманя ко мне с сеструхой приедут. Что, нельзя было меня в наш Горьковский госпиталь отправить? Мамане с Валькой два дня на поезде пилить. А так бы ко мне каждый день ходили… Ну и что? Умное твое начальство в Москве — эти Ельцин с Путиным?
Митроха не стал отвечать, но, закрыв глаза, попытался думать об Ольке…
Один раз она приезжала к нему в учебку. Еще, разумеется, до Чечни. Ребята тогда раззавидовались. Все приставали, — расскажи, да расскажи. В учебке вообще — ни стариков, ни дембелей нет, если не считать сержантов — командиров. А так все ребята на год-два моложе его, неженатые, многие вообще девчонку за грудь не трогали никогда. И как свет в казарме погасят, все давай про секс сочинять! Распаляют друг дружку небылицами разными, про то, как училку в девятом классе оттрахали или как заехавших к ним в село студенток жарили-пережарили… А он, Митроха, студент третьего курса, уже мужик: два-три года разницы, когда тебе восемнадцать, — это как десять лет разницы, когда тебе сорок… Юная десантура восемнадцати лет так разволновалась, его Ольку увидав, что и покой потеряла, — расскажи да расскажи! Дикие какие-то, будто молодую женщину первый раз увидали, в самом деле…
Митроха вдруг придремал немножко. Так, минуток на несколько. Приятно так придремал. И приснилось ему, что он летает. А летает в церкви. Будто в правом приделе того храма, где бабушку отпевали, когда он маленьким совсем еще был, так же стоит открытый гроб. А лежит в этом гробу он — сержант Митрохин. В новеньком камуфляже с сержантскими лычками на погонах, с медалью «За отвагу» на груди… Лежит он в гробу совсем бледный, в скрещенных руках бумажная иконка и свеча. Лежит, а видит он себя со стороны. И что интересно, все чувства его — глаза и уши — как бы могут летать по всему храму отдельно от тела. Вот поднялся он под купол храма и принялся разглядывать узкий служебный проход, опоясывающий подкупольное основание, и задумался, а как же сюда залезают? Однако тотчас заметил маленький лаз, прикрытый чем-то вроде дверки, и сообразил: а-а-а, это они снаружи, с крыши храма сюда залезают, если что… Потом, полетав еще от одной росписи к другой, внимательно разглядывая каждую трещинку на стене, каждый отколуп штукатурки, он опустился вниз и подлетел к хорам, что расположились на антресоли, покрывающей центральный вход. Он подлетел и стал разглядывать регента, ритмично взмахивающего руками и худым лицом своим как бы сопереживающего каждой нотке и радующегося каждому рождающемуся звуку… Митроха глядел на поющих женщин, старых и молодых. Головы их были покрыты платочками. Шелковыми, газовыми… разными. И были они все разные. Красивые и некрасивые. Но лицо каждой из певчих было серьезно и — такого слова Митроха ранее не употреблял — о-ду-хо-тво-ре-но. Он полюбовался на женщин и полетел к алтарным воротам. В раскрытых створках он увидал четверых священников, они окружили престол и, растянув над ним золотое парчовое полотнище, делали им некое колыхание. И тут Митроху что-то затормозило. Он не смог влететь туда — сквозь алтарные ворота. И остановившись, стал пятиться и полетел назад. Назад и направо — туда, где стоял гроб. В котором лежал он — в новеньком камуфляже и с медалью «За отвагу» на груди.
— Ах, ну и приснилось мне…
— Что приснилось, дорогой? — спросила тетя Люба, санитарка, некрасивая добрая женщина, без которой большинство из них — раненых и неподвижных не могли теперь обойтись, без ее ловких и добрых рук, трижды в день заботливо вынимающих из-под их жарких тел холодный белый фаянс госпитального инвалидного мини-унитаза…
— Да вот приснилось, что в церкви я летал…
— Это душа твоя летала.
— И как будто умер я…
— Ну, значит, не скоро теперь помрешь.
— А вот летел, летел, а в алтарь — не могу…
— Знаешь, когда выпишешься, сходи-ка ты в церковь, сержант Митрохин — божий человек.
Глава 7
…В стороне слышу карканье ворона,
Различаю впотьмах труп коня…
Погоняй, погоняй! Тень Печорина
По следам догоняет меня.
Этот странный случай, похоже, подстегнул раненого горца, и он стал выздоравливать быстрее, или, как говорил Федор, «здоровел злее». Басаргин уже мало обращал внимания на своего питомца. Маленький мальчик натешился игрушечным джигитом, бросил его среди прочих солдатиков, мечтая о другой игрушке, которую увидел у счастливого соседа. Федор же приобрел в лице Ахмаза замечательного собеседника, который слушал внимательно, не перебивая, а реагировал всегда непосредственно и правильно. К тому же Дмитрию Ивановичу Пятница был не нужен, а Федор тайно о нем мечтал. С каждым днем он чувствовал, что скоро его «дикого, но верного друга» отошлют в крепость для обмена или еще куда, а он опять останется «на острове один». Поручик Басаргин очень бы удивился, узнав, что при распределении ролей из бессмертного романа Даниэля Дефо ему досталась роль острова, любимого, спасительного, но все же бездушного природного объекта.