Выбрать главу

— Ну давай своей каши подгорелой, сглаженной, — говорил Артамонов, подставляя котелок. — Не жалей, Пахом, клади с верхом!

Солдаты, вполне удовлетворенные объяснением кашевара, оживились, застучали котелками, загоготали, кивая на черноглазую. Жестами они приглашали ее отведать их простой солдатской еды.

— Агашка! — раздался с ближайшего двора строгий женский голос. — Что встала, дылда?! Тебя куда послали? Весь век тебя ожидать?

Казачка вспыхнула, встрепенулась, и всем сразу стало видно, что она совсем еще молоденькая девка. Но особую щегольскую казацкую походку она уже усвоила. Несколько нервную, порывистую, выбивающую чувяками пылевые облачка из земли.

Агашка была дочкой хорунжего Тимофея Рудых, самого богатого казака в станице. Несколько казацких семей прозрачно намекали дядьке Тимофею, что невеста уже созрела, как наливное яблочко. Но хорунжий только отшучивался и ворчал на жениховствующих с притворной сердитостью. А в эти летние дни вдруг и сам увидел: «И вправду, невеста! Ишь прет, как вьюнок. Не удержишь! Пущай пока погуляет чуток. Вот соберем урожай, тогда поглядим…»

А куда было глядеть, если, что ни вечер, прохаживался вкруг их хаты молодой казак Фомка Ивашков? А на гулянках станичной молодежи как-то само собой случалось, что оказывались Фомка с Агашкой рядышком. Начнут девки хохотать и толкаться, всякий раз ее на Фомку вытолкнут. Принесет Фомка девкам закусок разных, как нарочно, перед Агашкой встанет, а подруги ее знай локтями толкают, мол, не видишь, что ли, что с казаком делается?

Теперь и самой Агашке почему-то было приятно, когда батя за столом вдруг похвалит Фомку Ивашкова за молодую, плещущую через край, как терская водица в правый пологий берег, казачью удаль и за сметливость особенную, какую только годами наживают на постах и в набегах, а Фомке даром даденую. Агашку от тайного удовольствия вдруг разбирал смех. И чем больше она старалась его сдержать, тем сильнее ее разбирало.

Батяня сердился, щетинил усы, деревянной ложкой стучал по столу.

— Затряслась, оглашенная, заходилась, — говорил он, про себя удивляясь, откуда вдруг взялась за их семейным столом эта черноокая, с выгнутыми коромыслом бровями, здоровенная девка взамен сопливой, золотушной пигалицы.

— Растрясешь, гляди, жениховы гостинцы, — продолжал хорунжий со смехом, довольный собой и старшей дочкой.

— Скажете тоже, батя! — махала на него рукой заалевшая Агашка.

Тут и домашние, как по команде, вступали со своими смешками, вовлекая отсмеявшихся уже в новый круг веселья.

— Все, хватит, довольно, — мягко пробовал унять их глава семейства, но, видя, что забава зашла слишком далеко, бил крепким кулаком по столешнице и рявкал, как на потерявших строй казаков на смотру: — Цыц, гаденыши! Повылазило у вас, что ли?! В добрых семьях над столом тихие ангелы летают, а у нас черти в чугунке пляшут! Будет вам ужо!

Чистить этот самый чугунок и посылала ее мать. Теперь, вспомнив о брошенной работе, Агашка пошла во двор. У самого их крыльца прогуливался молодой офицер. «Ишь, длинноногий, — подумала девка, — как журавель». Офицер обернулся и посмотрел рассеянно на Агашку. «А лицо-то — пухлое и белое, как у девушки», — сказала про себя казачка и смутилась своим мыслям.

Хотя всем своим видом офицер хотел показать окружающим, что он не просто похож на чечена или кабардинца, а даже больше их самих горец, как иллюстрация к соответствующей статье энциклопедии, казачка сразу в нем определила армейского и русского. На нем действительно была темно-бурая черкеска и белый бешмет, мех на шапке не слишком длинный и не слишком короткий. И плечи черкески были широки и покаты, и в талии он был стянут кожаным поясом с болтающимися язычками, да что-то не позволяло кивнуть головой и выдохнуть восхищенно: «Джигит!». Может, мазурки, театральные ложи, салонные диваны, светские поклоны воспитывают не ту пластику, или какие-то галуны на одежде были все-таки совершенно лишними, а отделка снаряжения какими-то серебряными бляхами была богаче, чем следует, но знающий человек с первого взгляда определял в нем чужака, старательно желающего показаться своим в этой стране.

Поручик Басаргин, а именно так звали «энциклопедического джигита», очень бы удивился, если бы кто-нибудь сказал ему все это. Но точно так же в той, петербургской, жизни он безошибочно, с первого взгляда определял принадлежность человека к людям comme il faut или il ne faut pas, то есть благовоспитанным и неблаговоспитанным. И чужак, хотя и говорил по-французски, и кланялся непринужденно, но тут же бывал разоблачен и отторгнут Басаргиным как существо чуждое и смешное.

Теперь дошла очередь быть чуждым и смешным самому Басаргину в глазах молодой казачки. Он это и прочитал в ее взгляде, но понял по-другому. «Веселая, видно, девка, хохотушка», — решил он и хотел улыбнуться ей в ответ. Но, вспомнив что-то, послал ей только равнодушно-холодный взгляд.

— Федор, чаю бы с дороги? — сказал он своему слуге, малому неопределенного возраста и с таким же выражением лица.

— Сию минуту никак не возможно-с, Дмитрий Иванович, — послышалось из распахнутых дверей хаты, куда Федор заносил барские вещи. — Сначала надо поклажу в дом занести, да по местам уложить. А то хватишься, а чемодана и нет. Народ здесь, известно, какой! Хоть и бают, вроде, по-нашему, а относительно чужого добра — те же абреки, прости Господи. Из-под носа уведут… А вы: чай, чай! Глотнуть не успеете, кружку горячую упрут…

На самом деле Басаргину не хотелось чаю, он просто не знал, куда себя сейчас деть. Заминка какая-то с ним произошла. Встал вот посреди двора, мешая суетливому Федору и спешащим по хозяйственным делам казачкам, а самому вдруг стало так тягостно на душе, причем беспричинно. Это продолжалось всего только какое-то мгновенье.

— Все правильно, — сказал сам себе Басаргин. — Так оно и. должно быть. Скука среди суеты, и одиночество…

Надо было проведать лошадей, особенно своего любимца — гнедого с белыми чулками, настоящего кабардинца, купленного неделю назад за бешеные деньги. Но упорно не сбивавший цену черкес тогда сказал:

— Почему дорого? Что говоришь? Пробовал купить ветер? Пойди — попробуй! Я тебе не лошадь продаю, а ветер…

Такая лошадь ему и нужна была как воздух. Завтра на рассвете он в бурой черкеске, того самого цвета, который скрывает кровь от торжествующего врага, на гнедом с белыми чулками пониже колен, как раз под цвет бешмета всадника, выедет из станицы. Всякий встречный в этот ранний час сможет оценить его особую кабардинскую посадку. Ведь она тоже стоила ему денег. Целый месяц старый казак Наумка учил его всем тонкостям этой особой посадки, принимая, как должное, каждый раз на водку, пока, наконец, не крикнул сгоряча:

— Вот молодца! Настоящий джигит! Одолел мою науку! Как пить дать, одолел!

То ли Наумка хотел, чтоб ему еще добавили на водку, то ли просто не отошел от вчерашнего, но он явно поспешил с похвалой, а Басаргин решил, что курс наконец окончен. Наумка еще пытался что-то говорить, шмыгая красным носом, но Басаргин, вполне уже чувствовавший себя кабардинцем, слушать ничего не желал.

— Дрянь народец, — уже сквозь сон слышал Басаргин ворчание Федора, — только и ждут, чего можно выманить. Думают, раз в Петербурге люди жили, у них всего — прорва. Не напасешься на них… Эта еще, кочерга станичная, ходит по двору, ругается, будто мы к ней в гости приехали… За сто верст киселя хлебать…

Снился на новом месте поручику Басаргину императорский смотр. Император был чем-то недоволен и ворчал подозрительно знакомым голосом, что народ у него вороватый и лукавый, много хочет, да мало делает. Его императорское величество искало кого-то глазами, приговаривая, что особенно дурно воспитаны людишки, которые проживали раньше в Петербурге, так называемые «столичные штучки». Поручик стоял в конном строю и боялся пошевелиться. И тут его хваленый кабардинец вдруг тронулся с места и, не обращая внимания на отчаянные попытки остановить его, порысил вдоль строя. Басаргин видел изумленные лица товарищей. Конь уверенно двигался к императору. Надо что-то сказать! Что-то придумать! Как-то оправдаться!