- Не-ет, ничего... - осторожно согласился Манюкин, поджимая губы. - Я бы только... тут еще ввернул, что он там ее из пожара вынес, на плечах все волосы обгорели... а все-таки она его этово... полюбила. И потом, например, будто в нее Альфонс Десятый был влюблен, приехавший инкогнито... Привлекательнее так-то!
Манюкин принялся развивать скорость, а Буслов опустошил тем временем Ионину кружку, стоявшую неподалеку. Он стоял, прислушиваясь, но только не к манюкинскому вранью. И вдруг я понял, что все мы только дураки, что игра ведется помимо нас, а мы только дрянные фигуранты, микрофоны, в которые вот записывают слова о чужой жизни. Прищурившись от обиды, я накренился вперед, как и все, впрочем, словно предстояло нам взять какой-то необыкновенный барьер.
- ...А жил человек в Италии, который любил делать скрипки, - продолжал Буслов, издеваясь над чем-то, неизвестным мне. - Амати его звали, Андрей Амати, понимаете. Он делал скрипки тонкие, чистого и сладкого звука. Думали даже некоторые, что он колдун, а он не колдун, а просто любил... Вы мелочь, разве можете вы понимать! - так ковырял нас Буслов, и я уже видел, что он совсем пьян.
- Нет уж, разрешите, - обидчиво заерзал Радофиникин, натуго запахиваясь в эклегидон. - И мы можем понимать и кверху подниматься можем! Амати!.. А то еще вот Дарвин за границей был, с него и началось. А то еще Вольтер-Скот был... скоту себя уподобил...
- Батюшка, да замолчите же! - шептал сбоку Манюкин. - Вы же видите, человек по краешку ходит!
- ...Так вот, та, о которой говорю, она была как скрипка Андрея Амати, чистого звука. И поп ее любил больше Бога. А звали ее Раиса. Пашка, повтори!..
- Раиса Сергевна, - вдумчиво и тихо повторил я, улыбаясь единственно лбом моим.
- Так... А попа все кидала его сила. Он был дурак, в истину верил. А где она? Через две тысячи лет все тот же вопрос задаю: где она? И какая сволочь посмеет мне сказать, что он знает истину?.. Ну а тут одну дрянь убили, отъевшуюся. Поп взыграл, отслужил панихиду... отслужил панихиду... отслужил... - Буслов, видимо, терял мысль. - Отслужил, и его расстригли. Тогда он пошел объясняться к архиерею, который слыл там человеком утопической доброты. В беседе, говоря о православном смирении, архиерей сказал ему: "Если вселенские патриархи прикажут сжечь Евангелие - сожгу!" Буслов почти плакал, гудя голосом. Отчего-то выходило такое впечатление, будто огромным веселком мешали тягучее, сырое, непокорное и клейкое. Тогда поп плюнул ему в бороду и сказал: "Вытри... еще хочу раз плюнуть!" Тот вытер, потому что под смирением прятал холуйство и ничтожество свое. Но поп не захотел плюнуть еще раз и ушел...
Повествуя со чрезмерным пылом о не совсем словесном поединке своем с утопическим архиереем, Буслов ударил кулаком в воздух, и тогда произошла эта маленькая глупость, которая, я считаю, придала большую остроту некоторым положениям впоследствии. Буслов потерял равновесие и, падая на стол, сильно толкнул рукой в край блюда. Блюдо резко приподнялось, и жидкое, бывшее на нем, плеснулось в наклоненное бусловское лицо. В следующую минуту мы устремились к нему, и я в числе прочих, чтоб помочь встать, но он не допустил нас до себя. Небрежно обмахнув с бороды и лица сметанную подливку, медленно скапывавшую на его поддевку, он продолжал нелепый и потрясающий рассказ свой про невзгоды буйного попа.
- Тогда попа сослали... даже не в монастырь, а в дыру... вроде как в гнилом зубе. - Он не досказал мысли; сила перекинула его дальше, лицо же его выразило тысячу мимолетных ощущений. - Ну, скрипка поехала с ним. Дурак думал, что он только и есть единственный смычок, который может извлекать из нее звуки. Звуки! Поняли? Редкозубов, повтори!
- Звуки... извлекать... - угрюмо, почти с неприязнью повторил тот.
- Ну вот! Сперва все ладно шло. Она все пекла пирожки, играла на пианино, целовала попа. А поп колол дрова, выбирая покряжистее, и славил паршивое небо, что висело над той червоточиной.
- Чтой-то он ровно по книге читает? - спросил у меня шепотом Иона, но я молча показал ему кулак, и он стих.
- ...И видел уж, что Унтиловск ей не по плечу, но не благодарить же ему было, не показывать же, что вот ты, мол, святая, крест несешь, а я вот картуз таскаю на каторжной голове! Я молчал... Пашка, скажи, почему я молчал?
- Что ж, дело простое, - отвечал я, конфузясь, потому что догадывался. - Говорить ей об этом значило подвиг весь ее приуменьшать и себе ее приравнивать.
- Молодец! - крикнул Буслов и продолжал пугать нас звуками своего голоса: - А пирожки она пекла с творогом и потом еще с этим вот... ну вот... из коровы достают...
- С ливером... - подсказал Иона. - С ливером это хорошо!
- Да, с ливером. И все слабей играла скрипка, словно в сырости повисела, все глуше...
- Язык-то, язык-то... совсем поэтический! - нарочито громко восхитился я, имея в виду стащить вниз с вершин пьяного его пафоса.
- И тут произошло, - говорил Буслов и как будто жевал. - Пришел один за книжкой и остался есть пирожки. Фамилия Клюкен, Александр Гугович, на жука похож, из эсеров. Этаким шлепой прикидывался, а продувной, просто так себе, мерзавчик с маленькой буквы... мы даже подружились с ним! Мечтал весь мир перевернуть и уже пробовал подсунуть под него свою соломинку. Мы стали его звать Гугой и пирожки ели с тех пор втроем. Я молчал, даже нарочно уходил колоть дрова, оставляя их одних.
- Но ведь это вы же правду рассказываете! - в ужасе вскричал Манюкин.
Буслов же не внял жалостному его крику.
- И вот раз, под вечер, снег шел. А она сидела у меня на коленях. Я нянчил ее, делал ей агу и козу-дерезу. Вдруг она сказала мне чистыми словами: "Знаешь, Витя, какие чудные сны бывают..." - и покраснела. Я не добивался, а баюкал этак ее... теми же словами, которыми ты, Пашка, начал наступление на меня: "Вот снег идет, легкий, пушистый... ночи длинные... засыпет снегом". Она не слушала и вдруг сказала: "Знаешь, мне приснилось, будто я с Гугой..." Она не досказала и глядела туда же, в окно, этакими счастливыми, чистыми глазами. А я увидел, что скрипка моя наполнилась прежним своим, счастливым звуком... и я ощутил такую тоненькую боль в себе. Я спросил: "И что же, приятно тебе было?" "Представь себе, да..." ответила она как-то совсем просто и пошла к пианино играть...
Я стал ощущать мелкую дрожь от бусловского рассказа. Все поры и скважинки существа моего стали наливаться ощущением незримого присутствия Раисы Сергевны. Одно мгновение мне показалось, что я уже знаю все, и я больно зажмурил глаза, боясь рассеять свою догадку. Поэтому я и не заметил, как Буслов перешел к пианино и сел там, косясь на пыльные клавиши.
- Она потом еще с недельку попекла пирожки...
- С ливером, - злобно вставил я, и мурашки злого холода побежали по мне, а тело зудело в предчувствии каких-то напряженных действий.
- С ливером, - упавшим голосом согласился Буслов. - Все пекла пирожки и вдруг забастовала. А Клюкен все ходил разговаривать, как он приустроит мир. Жук, ублюдок жука, гомункул! Такие в мебели и дровах живут, с усами... И все выходило у него, что главное на свете - колбаса и отрезы на брюки. Этакое развесистое счастье сулил он миру! А раз поздно было, и я ждал, когда он уйдет, чтоб идти спать, но он не уходил. Я сидел вот так же за пианино и подбирал одним пальцем чижика. А они там за моей спиной... И тут словно молоко мне в глаза хлестнуло. Я обернулся к ним, а сам...