Выбрать главу

- Так ведь я, может, и не женюсь еще! - лягнулся вдруг Илья, и обычно землистые уши его накалились до ярчайшей пунцовости.

- Веди себя прилично, Илья. Ты пьян, но не показывай виду! - сказал я и не без скверного удивленья приметил, что дерзость эту мне внушила самая противоестественная ревность.

Впрочем, не вдаваясь в остальные подробности неудавшегося торжества, я поспешу указать, почему столь многими словами оттягивал я конец этой главы. Причина видна будет из последних строк, причина - не только стыд мой, но и торжество мое. Буслов сидел против жены своей и украдкой старался вытереть с себя следы недавнего происшествия. Эшафот его, употребляя уже знакомое сравнение, был не менее жуток того моего, полузабытого, когда любовь и мерзость соединились во мне, под ее окном.

В этом-то вот месте и начал Манюкин свой возмутительный тост, разрешивший тяжкие сомнения, мучившие и меня, и Буслова. Выгнувшись в талии почти с придворным лукавством, он приступил к таким словам.

- Виноват, - защебетал он, приятно воздымая места, где обычно бывают брови. - Возьмите, пожалуйста, кружки ваши. Величайшая откровенность, какая только доступна человеческому существу... искренность, обуславливаемая подлинным прекраснодушием, всегда являлись главным украшением истинного славянина. Раскройте нашу историю и возьмите наугад... но я оставляю это, ибо не в этом речь.

- Не икай... - вставил Илья: очки ему уже не помогали.

- Удел высочайших душ, переполняемых чувствами и потому раскрывающих и карман и душу, есть наш удел! Потому-то и пожирали нас разнообразные волки на всем историческом протяжении этого... нашей истории. О, славянин двадцатого века Виктор...

- Одерни его, ишь завез! - попросил я Илью, но он был мало способен теперь понимать человеческую речь.

- ...Виктор Буслов, мы любим и ласкаем тебя! - Находясь рядом с Бусловым, он попытался положить руку ему на плечо, но своевременно одумался и не положил. - Только что мы видели кипящее море твоих страстей. Но это все не важно, а важно иное. Супруга Виктора Григорьича вернулась к покинутому, разрываемая поздним, но плодотворным раскаянием на части. То была ранняя пора, когда бушует ветреная младость, по вещему слову поэта. И разве плохо, что она бушует? Бушуй, бушуй, младость, бушуй. И незрелые плоды твои слаще зрелых плодов осени. Бушуй, хоть и ведет тебя порой темное крыло греха. Но непорочная-то любовь всегда непрочная, а с изъянцем покрепче! И вот я припоминаю величественный случай моей юности. Васька Пылеев вином хвастался. В моих, говорит, подвалах...

Только здесь Раиса Сергевна, бледная и растерянная, поднялась из-за стола и отставила свою кружку.

- Простите, - проговорила она с жалкой улыбкой. - Мне кажется, что вы ошиблись относительно причин моего приезда в Унтиловск. Я совсем... совсем... - Она искала слово и нетерпеливым ноготком царапала скатерть. Совсем не значит, что я вернулась к Виктору Григорьичу. Я приехала с мужем, который эсер... ну, вы понимаете. А пришла я сюда, - она передохнула и распустила душный мех, - пришла помириться с Витей. Он хороший, и я, мне кажется, не совсем плохая. И еще... - Она заметно путалась в изображении целей своего прихода, но об этом я вспомнил только впоследствии. - И, кроме того, мне было любопытно, в чем каюсь совершенно открыто, почему... почему Витя не уехал отсюда в революцию. Я ему посылала письма...

Обернувшись влево, я увидел, что бусловские плечи прыгали. Потрясенные, мы стояли вкруг стола, один только он сидел. И тогда спазма схватила мне грудь; что-то сорвало меня с места. Движимый прекраснейшими чувствами, я подбежал к Буслову и обнял его за плечи.

- Виктору Григорьичу незачем уезжать из Унтиловска, - сказал я твердо, глядя на Раису с уничтожающей злобой. - Ему и здесь не пыльно! А относительно писем ваших, так, вероятно, вы без марок посылали их! Почту разбираю я, потому что я служу на почте, и писем на его имя не приходило!

- Нет, я с марками... - слабо сказала она.

Она глядела на меня так, что я понял: необходимо было совершить акт какой-то героической решимости, чтоб придать себе хоть какое-нибудь значение в ее глазах. Все клокотало внутри меня и как бы выстраивалось по ранжиру. Я обнял еще раз Буслова и сказал ему с возможной убедительностью, гладя его по голове.

- Виктор, - сказал я, - не плачь, а лучше иди спать. Ты устал, и, кроме того, ты выпил лишнее. Я всегда с тобой, верь мне. Я не покину тебя, хоть ты и пьян теперь...

Вот тут-то и получился этот скандал, о котором вспоминаю с содроганьем и говорю ради указания, что и мне свойственно правдивое освещение событий. Виктор Григорьич привстал и с вытаращенными глазами ударил меня куда-то... я не помню куда, но кажется, что между щекой и носом... Последнее, что я услышал, был звенящий крик Раисы Сергевны и сиплое дыханье Редкозубова, который бросился спасать меня от Буслова, уже навалившегося мне на грудь. Я лежал среди опрокинутых стульев в стыде и очевидном ничтожестве и не хотел подыматься.

- Так это вы, солнце мое, и доводитесь ему супругой? - воскликнул тогда Радофиникин тоном величайшего изумления. Он это понял только теперь.

Какие тупицы обитают землю, а иногда удостаиваются и сана. Со злым и восторженным вдохновеньем, достойным лучшего употребления, скрипит перо мое о жгучих и дрянных подробностях унтиловского существования. Сам я, сидя на шатком табурете и почти приплюскивая нос к бумаге, криво дивлюсь, что совсем не такими выходят портреты друзей моих, чем я их задумал вначале, чем они в действительности. Лучше не верить мне, когда я превозношу их и когда я клеветнически унижаю их цену. Они ни то ни другое; может быть, они-то и есть цвет земной материи, не искалеченный цивилизацией или чем похуже. Они-то и есть то море, по которому плывут ладьи великих и к восходящим солнцам возвеличения своего, и на острые камни падений. И не их самих, а земную их крепость и мудрость, столь своеобразные, превозношу я ныне и даже тогда, когда она отзывает заведомой глупостью. Однако точка. Имея в виду, что рукопись моя, если не изведут ее на обертку в унтиловской потребиловке, может попасть к индивиду, по природе не склонному к размышлениям о сущности жизни, о людской дружбе, о возможностях, заключенных в человеке, и о многих других немаловажных пустяках, перехожу к действительности.

Еще не просыпаясь, я ощутил свет в окнах, отраженный и усиленный выпавшим снегом. Ленясь открыть глаза, я потянулся, отдаваясь чувству какой-то подщелкнутой бодрости. Высунув руку из-под того теплого, что лежало поверх меня, я намеревался взять табак и бумагу с табурета, но рука моя не нашарила ничего и возвратилась в теплоту. Неожиданная боязнь быть застигнутым врасплох охватила меня. Я раскрыл глаза и капельку растерялся.

Был уже полный день, в тесные окна сочилась белесая и скудная пасмурь. Я сидел на полу у Буслова, а сам он дремал на своем келькшозе, запрокинув неподвижное и бледное лицо и выставившись вперед беззащитным горлом. Я долго разглядывал его, дивясь устройству человека, пока не утихли в памяти моей воспрянувшие было события прошлого вечера. Вдруг мне стало отчего-то ужасно обидно, я кашлянул каким-то тонким и продолговатым звуком, и тут Буслов открыл глаза.

- А, ты проснулся уже, - сказал он, растирая ладонями лицо.

- Где я? - спросилось у меня само собою, и мне не понравилась дрянная томность моего голоса. - Где я и что я делаю?

- Да что с тобой? - подивился Буслов. - Ты сидишь на тулупе и находишься у меня.

- Я знаю, что у тебя, - полузакрыл я глаза, - но я не помню, кто ты.

Это случайное "ты", сорвавшееся с языка, я решил удержать в разговоре как первое завоевание мое.