Выбрать главу

- Я Виктор Буслов. Чего ты ломаешься? - и он встал.

- Я не ломаюсь, - отвечал я холодно, но решил переменить тон. - А просто у меня ослабела память. Скажи мне, что это случилось вчера?

Он поглядел на меня вопросительно, но я сделал вялый взгляд, и он поверил.

- Да ничего не случилось, - нехотя сказал он, - так, паршивая история. Ну, пили и врали наперебой...

- Да-да! - вскричал я. - Помню... я злоупотребил вином и свалился под стол. А ведь знаешь, мне нельзя пить. Это разрушает меня и приносит мне медленную смерть. И потому я видел ужасно жестокий сон, мне приснилось... какие-то белеклические блюки снились сперва...

- Ты посиди, я за чаем схожу. Чай прочищает голову, - перебил он мой поток и ушел из комнаты.

Оставшись один, я огляделся. Скверный содом стоял в комнате. Между опрокинутыми стульями стояла темная лужа разлитого пива, и в ней плавал трехкопеечный бон, заерзанный в чьем-то кармане до необычайной гнусности. Дым табачный отстоялся низкими пластами и прокис. Сильно дуло от окон, как будто острые ножи пропихивались в щели: унтиловская зима вступала в права. Уверившись в безопасности окружавшего меня молчания, я сбегал к пианино; вдавленные клавиши верхнего регистра и полусметенная рукавами пыль живо напомнили мне разрушительность бусловского взрыва. Осадок вчерашнего хмеля и неполная ночь сна ознобили меня, но мне было отчего-то хорошо, и мне не стыдно признаться в этом.

Я едва успел сесть обратно на пол и прикрыть ноги тулупом, как вошла Пелагея Лукьяновна.

- Прислал с тобой посидеть, - объявила она, поглядывая на меня с нехорошей остротой.

Я встал и расправил гримасами слежавшееся за ночь лицо, потом пересел на келькшоз. Снова бодрость охватила меня и мысли напружились, как мышцы, готовые к работе. Но я старался не думать, стараясь продлить приятнейшее ощущение бодрости. Четко встали в моем воображении все обстоятельства появления Раисы. Как это ни странно, так чувствует себя тот, кто, уйдя из острога, приходит на нежилую землю и влажными глазами смотрит на дикую ее прелесть. Мнятся ему тогда и веселые дымки будущего поселка, и скрипы сотен лопат, и говоры крепких людей, которые придут за ним. Он счастлив уже тем, что понимает бедность своего воображения, отягощенного памятью о безрадостных предыдущих днях. Не питая никаких особенных надежд на успех у Раисы Сергевны, ибо понимаю глупую никчемность и лица моего, и личности, я все же рад был ее приезду, как камню, который кинут в отстоявшуюся скуку нашу. Но были у меня и другие соображения...

Нянька сидела против меня и гладила Хвака, вылезшего из-под келькшоза.

- Послушайте, Пелагея Лукьяновна, - приступил я, чтоб только не задремать. - Вы эту собачку любите? - Она подняла ко мне сухое свое и маленькое лицо. - Собачку эту, говорю, обожаете вы или нет?

- Это Витечкина собачка, - строго сказала она, по-детски отстраняя Хвака от руки моей, протянутой погладить.

- А вот китайцы, как по-вашему, зачем их Бог творил? Нужно им жить или нет?

Она ответила не сразу.

- Что ж, и они дышут, - подозрительно уклонилась она.

- А что, по-вашему, лучше... чтоб Хвак поколел или десять китайцев утонули, а?

Она отпихнула собаку и долго глядела на меня, покачивая головой.

- Ишь ведь ты какой, - с непримиримой отчужденностью отрезала она и стала прибираться в комнате, не скрывая резких, негодующих движений, я же так и задремал, пока не пришел Буслов с чаем.

- Вот, пей! - протянул он мне кружку. - Я тебе внакладку положил.

- Виктор, я только что думал о тебе, - сказал я, отхлебывая обжигающий чай. - Ух, какого ты горячего нацедил! Все прежнее, что ты сам считал забытым, нахлынуло на тебя, и ты борешься.

- Говори-говори... очень глубоко! - засмеялся Буслов.

- Меня всегда очень злит, что ты или молчишь, или смеешься. Я не знаю твоих карт и оттого теряюсь. Ты смеешься, считая меня за ничто с тремя нолями... а вместе с тем ты боишься меня, - прибавил я осторожно.

- Просто я не замечал тебя до вчерашнего вечера, а вчера ты был не в меру назойлив... но я ничего, вообще говоря, не имею против тебя! прибавил он с заметной поспешностью, и я заметил это.

- Да, но ведь не будешь же ты оспаривать моего влияния на тебя, засмеялся я, радуясь откровенному разговору.

- Меня Унтиловск споил и мое чувство, о котором я не желаю тебе говорить, - определил Буслов.

- Но ведь Унтиловск - это я, это все мы, которые пришли к тебе и которые выедают из тебя нутро! Вот, откровенностью я плачу за твою вчерашнюю неосторожность. Мы едим тебя не потому только, что хорошего приятно есть, а тут, так сказать, диффузия, понимаешь, обмен веществ! Унтиловск это любит - унижать и возвеличивать, выворачивать кость и опять вправлять, разрушать и пытаться сделать заново. И вот ты борешься, а ты еще не познал Унтиловска до конца...

Пересев к столику в угол, я попросил у Буслова клочок бумаги, и он дал. Тут же, часто поглядывая на него, я написал краткое, но явственное заявление в место службы Буслова. В заявлении этом, вдоволь выказав мои прекраснейшие намерения, я просил, во-первых, отстранить Буслова, как бывшего священника, от должности обучающего тех, которые впоследствии...

- Что это ты на меня поглядываешь? - усмехался Буслов.

- Для вдохновения! - ответил я, продолжая писать.

...Будут поворачивать колесо истории. Кроме того, я просил не предавать моего имени гласности, так как эту свою заслугу я не ставлю себе в счет. В молниеносном действии моей бумаги я не сомневался. Кстати сказать, довольно любопытные мысли гнездились во мне в то утро. Я думал: какая увертливая и угодливая расцвела бы на земле подлость, если бы принцип доноса провести одновременно во всех странах в законодательном порядке. Крохотное уменье вовремя подглядеть, взвесить и сопоставить могло бы преобразовать всю человеческую расу. Обширнейшее поле для научных наблюдений! Трехлетний ребенок превзойдет в качествах деда, и изощренный отрок будет страшен, как само зло. Как легко будут рождаться прекраснейшие слова на шершавых острых языках! Весело представить нам, унтиловцам, как на последней точке существования земли последний человек будет холуйничать и вывертываться наизнанку перед своею собственной собакой. Впрочем, это только так, игра взволнованного воображения. И не до таких еще столпов может дойти хваленый человеческий разум!

Запечатав заявление, я наклеил марку, одну из тех, что по служебной привычке постоянно имею в кармане. При этом я еле удержался от желания попросить Буслова снести это письмо на почту. "Благоразумие, Паша, благоразумие!" - сказал я себе и положил письмо в боковой карман.

- Ну, как ты теперь себя чувствуешь? - осведомился Буслов, глядя на меня как-то зевающе.

- Ничего, - значительно отвечал я. - В спине немножко сверлит.

Мы перемолчали минутку.

- Впусти собаку, - нарушил я молчание. - Ишь царапается!

Он впустил.

- Слушай, Виктор, - озабоченно и в который уже раз приступил я. - У меня есть основания полагать, что ты скоро лишишься места. Сегодня у нас тридцатое. Ну, я думаю, что к среде ты освободишься совсем. Ты будешь нуждаться, разумеется, и я предлагаю тебе дружескую помощь. Чего нам скрываться! - Я подошел к нему вплотную и улыбался в глаза. - Нам скрываться нечего!

- Буслова на содержанье принять хочешь? Ты? Меня? - он хохотал с исступленьем человека, который не боится ничего. - Ах ты, Мефистофель унтиловский!.. гороховая ерунда!..

- Я не хотел тебя обидеть, - сказал я оскорбленно, - а если не хочешь брать мои деньги, я тебя не неволю!

Я отправился домой и просумерничал весь вечер у окна, глядя на падающий снег. Уже смерклось совсем, а я все сидел, пока с наступлением ночи не запотели окна. И конечно, я думал о том новом, что ввалилось негаданно в наше унтиловское бытие. В непонятном оцепененье я подошел к окну и ногтем мизинца написал некоторое слово на затуманенной его поверхности. Но вдруг бешенство охватило меня. Мне причудилось, что кто-то из грязного уголка, куда я бросаю окурки, подхихикивает над моим сантиментом, который, может быть, был самое лучшее, что я сделал в жизни. Благодушия, с которого начался тот день, как не бывало. Вошедшую зачем-то Капукарину я схватил за руку и подтащил к окну.