м беседы. Когда же, говоря о рте Мэри, я употребляю выражение «переполнен», то не просто хочу сказать, что он девять десятых времени был столь полон, что возникала опасность переполнения, но мысленно иду дальше и утверждаю, не боясь впасть в противоречие, что он девять десятых времени был столь полон, что действительно переполнялся повсюду в этом обреченном жилище, и следы этого излишества в виде частично пережеванных кусков мяса, фруктов, хлеба, овощей, орехов и печенья я часто находил в таких удаленных в пространстве и различных по назначению местах, как угольная яма, зимний сад, американский бар, часовня, подвал, чердак, сыроварня и, со стыдом признаюсь, ватерклозет для прислуги, где Мэри проводила часть времени большую, нежели казалось логичным в связи с удовлетворительным или даже сносным состоянием пищеварительного аппарата, если только не предположить, что она удалялась туда в поисках глотка свежего воздуха, покоя и тишины, поскольку женщины, более предрасположенной к покою и тишине, я никогда — говорю, не боясь впасть в преувеличение — не знал и даже о такой не слыхивал. Но вернемся туда, где мы ее оставили, я так и вижу ее привалившейся в подобии ступора к одной из стен, коими изобилует это жалкое строение, ее длинные седые грязные волосы обрамляют капюшоном золотушных колтунов лицо, где, кажется, оспаривают первенство бледность, вялость, голод, прыщи, свежая грязь, незабываемая досада и избыток волос. Клочья драного чепчика окаймляют ухо. Под истрепанным хлопчатобумажным платьем, обильно испещренным пятнами слюны, две чашеподобные впадины обозначают местоположение грудей, а коническая выпуклость — живота. Между, с одной стороны, большим мешком, или сумкой, содержащим остатки вчерашней еды, тайком вынесенной в подоле рваной юбки, и, с другой, ртом Мэри взад-вперед мелькают руки Мэри с размеренностью, которую я немедля сравню с размеренностью шатунов. Когда одна рука открытой ладонью пропихивает между не ведающих устали челюстей холодную картофелину, луковицу, пирожок или бутерброд, вторая ныряет в мешок и там уверенно сжимается на бутерброде, луковице, пирожке или холодной картофелине, как Мэри пожелает. Первая на пути к наполнению встречает последнюю на пути к опорожнению в точке, равноудаленной от точек их отбытия или прибытия. За вычетом мелькающих рук, чавкающего рта и глотающей глотки ни один мускул Мэри не дрогнет, а над всем этим — мечтательное лицо, что покажется вам, милочка, странным, но, поверьте, милочка, я ничего не выдумываю. Что же касается конечностей Мэри, гм, которые, думаю, не ошибусь, если скажу, что до сих пор не упоминались, зимой и летом… Зимой и летом. И так далее. Лето! Когда я лежу при смерти, мистер Уотт, за красной ширмой, знаете, возможно, это слово даст какое-то представление — лето и слова для всего летнего. Дело вовсе не в том, что я когда-нибудь придавал им значение. Но одни призывают священника, а другие — долгие деньки, когда солнце было в тягость. Я осел здесь летом. А теперь я закончу, вы больше не услышите мой голос, разве только мы где-нибудь встретимся вновь, что, учитывая вероятное состояние нашего здоровья, маловероятно. Поскольку тогда я встану, нет, я же не сижу, тогда я пойду, какой есть, в одежде, в которой встал, если это можно назвать вставанием, даже без зубной щетки в кармане, которой можно почистить зубы утром и вечером, или пенни в кошельке, на который можно купить булочку в пылу полудня, без надежды, друга, плана, перспективы или шляпы на голове, которую можно приподнять перед добрыми дамами и господами, и изо всех сил устремлюсь по тропинке к калитке, в последний раз, серым утром, и выйду, кивнув твердой дороге, и по твердой дороге уйду, изо всех сил перебирая ногами, пыльная нестриженая бирючина задевает мне щеку, и так далее, и далее, все быстрее и быстрее, все слабее и слабее, пока кто-нибудь не сжалится надо мной, или Господь не смилостивится надо мной, или, лучше, и то, и другое, или, не дождавшись этого, я завалюсь, не в силах встать, по пути, и меня заберет в засиженную мухами кутузку проходящий мимо человек в синем, и я оставлю вас здесь на своем месте, перед вами все, что позади меня, и все, что передо мной — хо! — все, что передо мной. Стояло лето. В доме находилось три человека: хозяин, которого, как вы прекрасно знаете, мы зовем мистером Ноттом; старший слуга по имени, думаю, Винсент; и младший, в том лишь смысле, что он был нанят не так давно, по имени, если не ошибаюсь, Уолтер. Первый здесь, в своей постели или хотя бы в своей комнате. Но второй, то есть Винсент, больше не здесь, по той причине, что, когда пришел я, ушел он. Но третий, то есть Уолтер, тоже больше не здесь, по той причине, что, когда пришел Эрскин, он ушел точно так же, как ушел Винсент, когда пришел я. А я, то есть Арсен, тоже больше не здесь, по той причине, что, когда пришли вы, я ушел точно так же, как ушел Винсент, когда пришел я, и ушел Уолтер, когда пришел Эрскин. Но Эрскин, то есть предпоследний из пришедших и следующий в очереди на уход, Эрскин все еще здесь, спит и знать не знает о том, что уготовил новый день, я имею в виду продвижение по службе и новое лицо и близящийся конец. Но придет еще один вечер, небо лишится света, земля — красок, дверь будет открыта в ветер или дождь или грязь или град или снег или слякоть или бурю или душистые летние запахи или неподвижность льда или пробуждающуюся землю или безмолвие урожая или падающие сквозь тьму с разных высот листья, два никогда не касаются земли одновременно, затем на мгновение вскипают красным, коричневым, желтым и серым, да, сквозь тьму, на мгновение, затем скапливаются в груды, здесь груда, там груда, в которых будут резвиться счастливые мальчишки и девчонки по пути из школы домой, предвкушая канун Дня всех святых и День Гая Фокса и Рождество и Новый год — хо! — да, счастливые девчонки и мальчишки, предвкушающие счастливый Новый год, а затем, возможно, их увезут на старых тачках бедняки и следующей весной пустят на удобрения, и придет человек, и захлопнет за собой дверь, и Эрскин уйдет. А затем придет еще одна ночь, и придет другой человек, и Уотт уйдет, Уотт, который сейчас пришел, поскольку приход находится в тени ухода, а уход находится в тени прихода, вот что неприятно. И все же есть тот, кто не приходит и не уходит, едва ли стоит уточнять, что я имею в виду своего бывшего работодателя, но, похоже, укоренился на месте, по крайней мере сейчас, как дуб, вяз, бук или ясень, если упоминать лишь дуб, вяз, бук и ясень, а мы лишь временно гнездимся в его ветвях. Но и он когда-то пришел, в противном случае как бы он здесь оказался, и рано или поздно и он, полагаю, должен будет уйти, хотя, глядя на него, так не подумаешь. Но внешность зачастую обманчива, как говорила со вздохом моя бедная старуха-мать моему бедному старику-отцу (поскольку я не ублюдок) в моем присутствии (поскольку они всегда свободно говорили при мне), — афоризм, с которым, я до сих пор это слышу, мой бедный старик-отец со вздохом соглашался, говоря: Слава Богу, — мнение, которому с интонациями, кои до сих пор меня преследуют, моя бедная старуха-мать, вздыхая, уступала, говоря: Аминь. Или есть приход, что не является приходом куда-то, уход, что не является уходом откуда-то, тень, что не является тенью цели, или нет? Поскольку что это за тень ухода, в которой мы приходим, эта тень прихода, в которой мы уходим, эта тень прихода и ухода, в которой мы ждем, как не тень цели, цели, что засыхает в расцвете, что расцветает в засуху, расцвет которой — расцвет засыхания? Я ведь недурно изъясняюсь для человека в моем положении? И что это за приход, что не был нашим приходом, и это бытие, что не есть наше бытие, и этот уход, что не будет нашим уходом, как не бесцельные приход, бытие и уход? И хотя может показаться, что ухожу я сейчас бесцельно, хотя это вовсе не так, не более бесцельно, чем пришел, поскольку ухожу я сейчас с целью, как с ней и пришел, единственное различие заключается в том, что тогда она была жива, а теперь мертва, — это, думаю, вы назвали бы, как это делают англичане, что в лоб, что по лбу, не так ли? Или я путаю их с ирландцами? Но вернемся к Винсенту и Уолтеру, они были примерно вашего роста, ширины и толщины, то есть здоровые костлявые убогие потрепанные изможденные голенастые мужчины с гнилыми зубами и здоровенными красными носами — итог, как они говаривали, чрезмерного одиночества, тогда как я очень похож на Эрскина, а Эрскин — на меня, сиречь маленькие толстенькие убогие изможденные сочные или жирные кривоногие мужчины с маленькой толстенькой задницей, выпячивающейся спереди, и маленьким толстеньким брюшком, выпячивающимся сзади, поскольку чем была бы маленькая толстенькая задница, выпячивающаяся спереди, без маленького толстенького брюшка, выпячивающегося сзади? Поскольку хоть и гуляет слух, что мистер Нотт предпочел бы не иметь подле себя никого, кто присматривал бы за ним, он все же вынужден иметь подле себя кого-то, кто присматривал бы за ним, будучи совершенно не в состоянии присмотреть за собой сам, он, видимо, больше всего любит наименьшее количество маленьких толстеньких убогих потрепанных сочных кривоногих толстопузых толстозадых мужчин подле себя, присматривающих за ним, или, в противном случае, наименьшее возможное количество здоровых костлявых убогих потрепанных изможденных голенастых гнилозубых красноносых мужчин подле себя, заботящихся о нем, хотя в то же время ходят намеки, что в случае отсутствия таковых он совершенно удовлетворился бы мужчинами совершенно иного сорта, или склада, подле себя, нежели вы и Винсент и Уолтер и Эрскин и я, если это возможно, возящихся с ним, лишь бы они были убоги и потрепанны и немногочисленны, поскольку он весьма склонен к убогости и потрепанности и немногочисленности, если про него можно сказать, что он весьма склонен к чему-либо, хотя я слыхал авторитетные заявления, будто если бы он не смог позволить себе убогость и потрепанность