И вот так то с тем, то с этим, то с нежеланием Уотта того, то с нехотением Уотта сего тогдашнему Уотту казалось, что он никогда не сможет проникнуть в комнату Эрскина, никогда-никогда не сможет проникнуть в тогдашнюю комнату Эрскина, а чтобы тогдашний Уотт мог проникнуть в тогдашнюю комнату Эрскина Уотту следовало быть другим человеком или комнате Эрскина — другой комнатой.
И все же Уотт, не перестав быть тем, кем он был, проник в комнату, не переставшую быть тем, чем она была, и выяснил то, что хотел узнать.
Изловчился вот да, сказал он, и когда он сказал: Изловчился вот да, то зарделся, пока его нос не принял обычный свой цвет, и свесил голову, сжимая и разжимая свои здоровенные красные костлявые руки.
Звонок в комнате Эрскина имелся, но он был сломан.
Единственным достойным упоминания предметом в комнате Эрскина была картина, висевшая на вбитом в стену гвозде. На переднем плане этой картины был изображен круг, явно проведенный при помощи циркуля и разомкнутый в самом низу. Удалялся ли он? У Уотта сложилось такое впечатление. На заднем плане, на востоке, виднелась точка, или пятнышко. Окружность была черного цвета. Точка — синего, но какого! Все остальное было белым. Как достигалось ощущение перспективы, Уотт не знал. Но оно достигалось. За счет чего появлялась иллюзия движения в пространстве и, казалось, даже во времени, Уотт сказать не мог. Но она появлялась. Уотт задумался, сколько времени уйдет у точки и круга на то, чтобы оказаться на одной плоскости. Или они уже это сделали, хотя бы почти? И не находился ли, скорее, круг на заднем плане, а точка на переднем? Уотт задумался, видели ли они друг друга или же слепо неслись, гонимые некой силой обыкновенного механического взаимного притяжения или игрой случая. Он задумался, прервутся ли они, поменяются местами и, возможно, даже смешаются, или продолжат двигаться по своим траекториям, подобно кораблям в ночи до изобретения беспроволочного телеграфа. Как знать, они могут даже столкнуться. И он задумался, не пытался ли художник изобразить (Уотт ничего не смыслил в живописи) некий круг и его центр в поисках друг друга, или некий круг и его центр в поисках некого центра и некого круга соответственно, или некий круг и его центр в поисках своего центра и некого круга соответственно, или некий круг и его центр в поисках некого центра и своего круга соответственно, или некий круг и некий центр, не его, в поисках своего центра и своего круга соответственно, или некий круг и некий центр, не его, в поисках некого центра и некого круга соответственно, или некий круг и некий центр, не его, в поисках своего центра и некого круга соответственно, или некий круг и некий центр, не его, в поисках некого центра и своего круга соответственно, в безграничном пространстве, в бесконечном времени (Уотт ничего не смыслил в физике), и при мысли, что дело, возможно, обстояло так: некий круг и некий центр, не его, в поисках некого центра и своего круга соответственно, в безграничном пространстве, в бесконечном времени, глаза Уотта наполнились слезами, которые он не сдержал, и они ровным потоком беспрепятственно покатились по его шершавым щекам, весьма его освежая.
Уотт задался вопросом, как будет выглядеть эта картина вверх ногами, когда точка будет на западе, а разрыв на севере, или на правом боку, когда точка будет на севере, а разрыв на востоке, или на левом боку, когда точка будет на юге, а разрыв на западе.
Поэтому он снял ее с крюка и подержал перед собой на расстоянии вытянутой руки вверх ногами, на правом боку и на левом боку.
Но в таких положениях картина нравилась Уотту меньше, чем когда висела на стене. А причиной этому было, возможно, то, что тогда разрыв переставал находиться внизу. А мысль о точке, наконец проскальзывающей снизу, когда она оказывалась наконец дома или направлялась к новому дому, и мысль о разрыве, тщетно оставшемся зиять, быть может, навсегда, эти мысли, доставлявшие Уотту удовольствие, обязывали разрыв находиться снизу, а не где-либо еще. По надиру мы приходим, сказал Уотт, по надиру же и уходим, что бы это ни значило. Должно быть, и художник испытывал нечто подобное, поскольку круг не вращался, как все круги, но неподвижно парил в белых небесах, а разрыв терпеливо пребывал внизу. Поэтому Уотт повесил ее обратно на крюк именно так, как обнаружил.
Разумеется, все эти размышления пришли в голову Уотту не сразу, некоторые пришли сразу, а некоторые впоследствии. Но те, что пришли к нему сразу, вновь и вновь приходили к нему впоследствии вместе с теми, что пришли не сразу. А также и множество прочих, связанных с этими, некоторые сразу, некоторые впоследствии, приходило впоследствии в голову Уотту бесчисленное количество раз.
Одно из них касалось владельца. Принадлежала ли картина Эрскину, или же была принесена и оставлена каким-нибудь другим слугой, или же была неотъемлемой частью обихода мистера Нотта?
Долгие и мучительные размышления склонили Уотта к выводу, что картина была неотъемлемой частью обихода мистера Нотта.
Вопрос к этому ответу, имевший, по мнению Уотта, колоссальное значение, звучал следующим образом. Была ли картина постоянной и неизменной частью здания, как, например, кровать мистера Нотта, или же она лишь подобие парадигмы, сегодня здесь, а завтра там, член последовательности вроде последовательности собак мистера Нотта, или последовательности слуг мистера Нотта, или столетий, что являются из закромов вечности?
После недолгих размышлений Уотт удовлетворился мыслью, что картина пробыла в доме недолго, что надолго она в доме не задержится и что она была одной из последовательностей.
Порой Уотт рассуждал быстро, почти так же быстро, как мистер Накибал. Порой же его мысль ползла настолько медленно, что, казалось, вовсе не двигалась, а пребывала в покое. И все же она двигалась, как люлька Галилея. Уотта весьма беспокоила эта несообразность. И впрямь, повод для беспокойства имелся.
Со временем у Уотта все больше усиливалось впечатление, что к обиходу мистера Нотта ничего нельзя прибавить и от него ничего нельзя отнять, но что каким он был сейчас, таким он был изначально и таким сохранит до конца, во всех отношениях, любое существенное обличье, в любое время, а здесь любое обличье было существенно, хоть и невозможно сказать, обличье чего именно, сохраняя это обличье в любое время, или равнозначное обличье, а менялась лишь видимость, но видимость, возможно, всегда меняется, поскольку даже видимая часть мистера Нотта, возможно, всегда медленно менялась.
Это предположение насчет картины вскоре удивительным образом подтвердилось. И из бесчисленных предположений, выдвинутых Уоттом за время его пребывания в доме мистера Нотта, лишь одно оно и подтвердилось, или пошатнулось на этот счет по причине событий (если здесь можно говорить о событиях), или, скорее, подтвердился единственный фрагмент, единственный фрагмент затянувшегося предположения, затянувшегося и сходящего на нет предположения, представлявшего собой опыт, накопленный Уоттом в доме и, разумеется, владениях мистера Нотта, могший подтвердиться.
Да, в обиходе мистера Нотта ничего не менялось, поскольку ничего не оставалось, ничего не появлялось и не исчезало, поскольку все было появлением и исчезновением.
Уотт, казалось, был весьма доволен этим второсортным афоризмом. Произносимый на его манер, задом наперед, он, что правда то правда, звучал привлекательно.
Однако под конец пребывания Уотта на первом этаже его больше всего занимал вопрос, сколько он будет оставаться на первом этаже и в своей тогдашней спальне, пока не переместится на второй этаж и в спальню Эрскина, и сколько он будет оставаться на втором этаже и в спальне Эрскина, пока не покинет это место навсегда.
Уотт ни на мгновение не усомнился, что его спальня прилагалась к первому этажу, а спальня Эрскина — ко второму. Хотя что могло быть зыбче этой взаимосвязи? Но, по всей видимости, как не существовало мерила тому, что Уотт понимал, и тому, чего он не понимал, так не существовало его и для того, что он почитал достоверным, и того, что он почитал сомнительным.
На этот счет Уотт полагал, что он будет прислуживать мистеру Нотту один год на первом этаже, а затем еще один год на втором.