Я помогла Фрэнку распрячь обе повозки, а потом поднялась наверх. Не успела я закрыть дверь, как ко мне вошла мать.
– Да, мама?
– Морин, можно мне взять почитать твою «Золотую сокровищницу»?
– Конечно. – Я достала томик из-под подушки. – Номер восемьдесят три, мама, страница шестьдесят.
Она удивилась и стала листать страницы.
– Так и есть, – согласилась она. – Мы с тобой должны быть стойкими, дорогая.
– Да, мама, должны.
Кстати, о темницах: Пиксель только что явился в мою, с подарком. Он принес мне мышь. Мертвую мышь. Но еще теплую. Он счастлив и, видимо, ждет, что я ее сейчас скушаю. Смотрит на меня: почему же я не ем?
Ну и что прикажете делать?
6
«Когда солдат придет домой…»
Весь остаток 1898 года был сплошным кошмаром. Мужчины ушли на войну, и непонятно было, что же на этой войне творится. Это гораздо позже, шестьдесят с лишним лет спустя, зловредный глаз телевидения превратил войну во что-то вроде футбольного матча. Доходило до того (надеюсь все же, что это неправда), что атаки нарочно назначались на такое время, чтобы их можно было показать в прямом эфире в вечерних новостях. Сколько же горькой иронии в том, чтобы умереть вот так, на экране, как раз вовремя, чтобы комментатор успел сказать о тебе пару слов перед рекламой пива.
В 1898 году война еще не являлась «живьем» в наши гостиные. Нам стоило труда узнавать о событиях спустя много дней после того, как они происходили. Охраняет ли еще наш флот Восточное побережье, как того требовали конгрессмены восточных штатов, или отправился в Карибское море? Обогнул ли «Орегон» мыс Горн и успеет ли вовремя присоединиться к эскадре? Почему произошло второе сражение под Манилой? Разве мы не выиграли битву в Манильском заливе несколько недель назад?
В 1898 году я очень мало смыслила в военном деле и не понимала, что гражданское население и не должно знать, где находится флот или куда движется армия. Я не знала, что все, ставшее достоянием публики, тут же становится известным вражеским агентам. Я не слыхала еще о том, что общество «имеет право знать». В Конституции это право не обозначено, но во второй половине двадцатого века оно стало прямо-таки священным. Так называемое «право знать» подразумевает, что если солдаты, моряки и летчики гибнут, то это, конечно, жаль, но делать нечего – лишь бы не нарушалось священное право общества «знать все».
Мне еще предстояло узнать, что ни конгрессменам, ни репортерам нельзя доверять жизнь наших мужчин.
Будем честны. Предположим, что девяносто процентов конгрессменов и репортеров – это порядочные люди. Значит, достаточно и десяти процентов дураков, безразличных к смерти героев, чтобы губить чужие жизни, проигрывать сражения и менять ход войны.
В 1898 году у меня еще не было таких мрачных мыслей. Потребовалась Испано-американская война, две мировые и еще две необъявленные «полицейские акции» (о господи!), чтобы я поняла наконец: ни нашему правительству, ни нашей прессе нельзя доверять человеческие жизни.
«Демократия хороша лишь тогда, когда рядовой член общества – аристократ. Но Бог, должно быть, ненавидит рядового человека: уж очень рядовым он его создал! Понимает ли ваш рядовой человек, что такое рыцарство? Или что положение обязывает? Знакомы ли ему правила аристократического поведения? Или личная ответственность за благополучие государства? Да с таким же успехом можно искать шерсть на лягушке».
Кто это сказал? Мой отец? Нет, не совсем. Я услышала эти слова около двух ночи в устричном баре «Бертон-Хауса» в Канзас-Сити после лекции мистера Клеменса, в январе 1898 года. Может быть, это сказал мой отец, может быть, мистер Клеменс, или они разделяли эту мысль, – память порой подводит меня после стольких лет.
Мистер Клеменс с моим отцом наслаждались устрицами, философией и бренди. Мне дали рюмочку портвейна. И портвейн, и устрицы были для меня внове – и ни то ни другое не понравилось. Аромат сигары мистера Клеменса тоже не прибавлял удовольствия.
(Я заверила мистера Клеменса, что обожаю запах хороших сигар: курите, пожалуйста. Это была ошибка.)
Но я бы вытерпела и больше, чем сигарный дым и устрицы, – лишь бы сидеть с ними в тот вечер. На трибуне мистер Клеменс выглядел точно так же, как на фотографиях: жизнелюбивый Сатана в ореоле белых волос и в прекрасно сшитом белом костюме. Вблизи он был на фут ниже, излучал обаяние и сделал меня еще более пылкой поклонницей, обращаясь со мной как со взрослой леди.
Мне уже давно пора было спать – приходилось щипать себя, чтобы не уснуть. Лучше всего мне запомнилась речь мистера Клеменса о кошках и рыжих – должно быть, тут же им и сочиненная в мою честь: она нигде не публиковалась, даже в собрании сочинений, изданном Калифорнийским университетом через пятьдесят лет после его смерти.