— А сегодня на выгоне две машины с евреями расстреляли, — произносит Агафья и смотрит мне прямо в лицо своими слезливыми, грибковатыми глазенками. Я машинально подношу руки к вискам, однако тут же их опускаю, одернутая ее резким взглядом. «Надо знать», — вспоминаю я ее слова, когда после первого сообщения о жестокой расправе, которую учинили немцы в нашем местечке, я тихо запротестовала: «Агася, я не могу это слушать… Я больна, пощади меня». — «Надо знать, поглядеть. И запомнить», — возразила она, и с тех пор я не отваживалась ее прерывать.
— Их расстреляли поутру, вы еще спали. Я как раз встала, мы с братом в Лубянки за мукой собирались ехать. Ни щепотки муки в кладовке! Приехали, было семь утра. Миколай закопал мешок под солому, молоко пить не стали, хоть нас и угощали. Думаем: пора двигать назад, почто немцам днем глаза мозолить. Ну и утром-то куда приятней ехать, холодок, в лесу птички поют, роса на траве, а дальше над полями туман белый, как греча в цвету. Заговорили мы с Миколаем о прежних временах, когда он хаживал к мельниковой дочке, что потом за другого замуж вышла. Миколай аж за бока схватился, когда я ему попомнила, как он это, женихался — сватался, значит, — поправила она сама себя. — Вот я и говорю, что туман лежал на полях и заслонял мир. Так что когда мы из лесу-то выехали, ничегошеньки еще видно не было. Только лошадь насторожила уши и поводит ими, нервничает. Вот, пани, лошадь-то первая поняла, что беда рядом. А мы — только как прогремел выстрел. Близко. Сивый встал на дыбы, Миколай отпустил поводья, соскочил с воза. Стоим мы на дороге — что делать-то? Голоса слышно не то близко, не то далеко, туман будто ватой нам уши заткнул. И один за одним выстрелы, чей-то короткий крик и — тишина. Я вся взмокла от пота, больше всего тут, между грудями, блузка к телу прилипла, словно я купалась. «Не боись, — говорит Миколай, — евреев стреляют. Слазь с воза и дуй в лес. Теперь не проедем, нужно переждать, пока не кончат».
Он повернул, тихонько, оставил лошадь в орешнике сбоку от дороги, тут как раз туман поднялся, и, когда я села в траву на опушке леса, уже все было как на ладони…
Видно, она заметила, что я побледнела, потому что замолчала и ехидно наблюдала, как я тянусь за стаканом чая. С ложки просыпалось немного сахара — рука дрожала.
— Скажи я кому, что вы, пани, такая неженка, вот бы смеху-то было! Нежность нынче нужна жесткая, да, да, жесткая. Другой — грош цена.
Маринованные Агафьины грибочки сурово засверкали, я поставила стакан на место.
— Их было немного, самое большее — семьдесят человек и немчуры малость. Брали ночью, в Пригородке, в том районе, что у пруда. Теперь часто берут — в гетто же все не поместятся. Немчура ходит там и сям, ружья наготове, а как кто из них крикнет — что твой пес залает. Евреи роют ямы, в ямах уже трупы. Роют тихо, основательно — не абы как. Вы только подумайте: самим себе могилу рыть… И что они чувствовали, пока рыли? Знаете?
Я затрясла головой.
— А я знаю! Ничего, ничегошеньки они не чувствовали, они уже заранее были мертвецами… Когда вновь начали стрелять, я подскочила, хотела бежать в лес, дальше, чтоб не видеть. Но не побежала. Что-то удерживало меня на месте, говорило: гляди, не закрывай глаза. Ну я и глядела.
Она замолчала. Я сидела не шелохнувшись, больше, чем когда-либо ощущая свою немощь, груз своего увечья. Агафья убрала поднос, который держала в руке, развязала тряпку на поясе и вытерла лицо. Подошла ближе, пододвинула себе стул. Обычно она никогда не садилась, из-за этого меня охватил необъяснимый страх.
— Знаете, кто там был, среди них? — спросила она шепотом, не спуская с меня глаз. — Была та черная девица, которую вы прогнали…
— Откуда тебе это известно? — оборвала я резко. — Ты же ее не видела.
— А вот знаю. — И я знала, что она говорит правду. — Вы же сами говорили: писаная красавица, чернявенькая, косы длинные… Знаю. Знаю даже, чья она дочь.
Агафья смотрела на меня, а мне от этого ее взгляда делалось не по себе, я хотела сказать, чтобы она прекратила так смотреть, что одно с другим никак не связано, но губы стали немыми и словно каменными. Я беззвучно зашевелила ими и вся внутри сжалась. Вдруг почувствовала цветочный аромат, увидела бледное, нежное лицо пятнадцатилетней девушки.
— А я что, говорю, будто это вы в ее смерти виноваты? — донесся до меня голос Агафьи, читавшей мои мысли.
«Я ни в чем не виновата!» — хотела прокричать я, но в этот миг, хотя голос вернулся, я вдруг осознала, что совесть не позволяет мне произнести эти слова.