Ворчал он, но все-таки помогал мне. Если я из дому рано уйду, он детей разбудит, оденет, похлебку им приготовит. Задержусь я — он сам их домой позовет, яичницу им изжарит… Как говорится, жили мы с ним семнадцать лет словно два вола в одном ярме — шаг в шаг ходили. Когда его в сорок третьем году до полусмерти в полиции избили, чтобы он сказал, правда ли, будто я хлеб партизанам носила, он словечка не вымолвил. Да-а, тогда-то он держался. А теперь на тебе… попался на удочку реакционеров!
Не совсем их еще у нас в селе повывели. Кулаки-пауки у нас есть: у одного в корчме общественный кооператив открыли, у другого черепичную мастерскую национализировали, у третьего государство землю отняло и беднякам роздало. Полицейские бывшие есть у нас двое-трое, фашисты, которых из лагеря выпустили, — всякой твари нашлось. Открыто против стройки они, конечно, слова сказать не посмели, куда им! Мы бы их как гнид перещелкали. Так вы бы посмотрели, каким ловким манером они классовую борьбу повели… Мы только позже поняли, в чем тут дело.
Торчат это гады целыми днями в хоремаге[22], как пауки жертву поджидают. Входит кто-нибудь из наших мужчин, а они его уже в дверях в работу берут.
«Свилен! — кричит один. — Что, дал грудь своему маленькому? Твоя Василка небось юбку надеть не успела, из дому убежала». — «А на что ей юбку надевать! Есть небось, что добрым людям показывать», — подхватывает второй.
А Лозан Черепичник отодвигает графинчик, встает, подходит к Свилену, ощупывает ему грудь и советует:
«Эй, парень, так не годится, говорит, раз уж решил бабой стать, сунул бы подушку под рубаху».
Смеху, смеху-то!
«Эй вы, оставьте человека в покое! — хихикает Сандо Пондев, тот, у кого корчму отобрали, а у самого все три подбородка от смеха трясутся. — Вы же ничего не знаете. Он всех баб в Болгарии на соревнование вызвал. На орден метит. Ударником в национальном масштабе стать собирается».
Спрашивают остальные, в чем же это Свилен с женщинами соревнуется.
«Соревнуется, кто лучше пеленки выстирает! Вот понюхайте, как от него дерьмом несет», — самым серьезным образом отвечает бывший корчмарь.
Окружили беднягу наши пьяницы, обнюхивают, носы затыкают…
Не знаю, как отвечали наши мужчины на эти насмешки. Знаю только, что их жены, лучшие наши активистки, стали реже бывать на стройке. Одна притворилась больной. Другая украдкой прибежит на часок-другой и опять домой спешит.
«Постой, Стоянка! — останавливаю я ее. — Надо же чешму кончать в срок. Мы же со всей околией соревнуемся. Неужто в самом конце допустим, чтобы нас на смех подняли?»
«Оставь, сестрица, — отмахивается испуганная женщина, — оставь. Вчера Иван из меня и из дочки всю душу вытряс. «Суки вы, кричит, суки проклятые! Не позволю, чтобы из-за вас надо мной все село потешалось!»
Только тогда я наших женщин поняла, когда на своей шкуре все испытать пришлось…
Возвращаюсь я как-то вечером, темно уже. Набегалась, наработалась за день, все косточки разломило. А на душе весело — каптаж уже закончен, да и стены нашей прачечной вон как высоко поднялись. Не успела я в дом войти, а Манол как схватит меня и давай колотить. Лупит по груди, по голове, ногами пинает, платье рвет, по полу волочит. А сам рычит, как зверь: «Гайдара, Гайдара захотела! На тебе твоего Гайдара, получай!»
Пьяный в дым.
…Петра умолкла, провела ладонью по лбу, потом по всему лицу, словно ощупывая следы побоев, неопределенно усмехнулась и окинула взглядом делегаток, которые, притихнув, слушали ее необычный доклад.
— О таких вещах вроде бы и говорить нельзя, — устало продолжала она, — да уж ладно, тут все свои… Говорила я тут про Стойчо с его гармонией. В молодости он на гайде играл. Потом бросил ее из-за того, что немодная она, купил аккордеон. Но прозвище так за нам и осталось. Гайдар да Гайдар, так его все и зовут. Как играет он, мастер он какой, слов таких нет, чтобы рассказать, — слышать надо! Пальцы у него медом смазаны. А голос… Что скрывать? Молодым парнем очень Стойчо на меня заглядывался, замуж хотел взять. Да родители меня за него не отдали. «Музыкант птица перелетная», говорят. Выдали меня за Манола, ремесло, вишь ты, у него хорошее — бондарь. Сбежал Стойчо в Софию, там он и гайду на аккордеон променял. А когда вернулся домой через много лет, первой же ночью забрался на пригорок за нашим домом и до рассвета играл, играл… Старая это история, забытая…
…Но по тому, как Петра произнесла последние слова, видно было, что какое ни давнее это дело, совсем оно не забытое.
— Не я! — тряхнула вдруг Петра астрой. — Не я, а Стаменова, директор школы, первая предложила позвать на стройку Стойчо. «Будем, говорит, строить под музыку…» А ведь и в самом деле, товарищи делегатки, — повторила Петра, словно оправдываясь. — Всякий знает, работа куда веселей спорится, когда песни льются. А от Стойчевой игры камни легче становятся. Да и пропаганда это хорошая. Заиграет он, мы запоем, молодежь соберется — глядишь, каждый чем-то и поможет. Одно слово — коллективный труд. Разве усидят сыновья сложа руки, когда их матери камни ворочают? А кончим работу, танцы заведем. Пускай видят люди, что труд для нас теперь не мука, не страданье.