— Погодите, товарищи! Да вы что, не знаете, что лес, как говорится, без дубины не убережешь? Ведь он, Алекси-то, если и бьет, то ради народного добра старается!
Дернуло же его меня защищать! После его слов страсти разгорелись еще пуще. Так хорошо поначалу шло собрание, и вдруг все повернулось против меня. Многие из тех, кто только что произносили обо мне хвалебные речи, и в первую голову учителя и учительницы негодующе выкрикивали:
— Нельзя бить, даже ради народного добра! Это фашистский пережиток! Бить людей — это позор! Нечего сказать — хороший пример для детей! Не палка нужна, а сознательность! Воспитательная работа! Такие и жен своих колотят!.. Верно!.. А законы на что?.. Да кто их соблюдает, эти законы!
Секретарь, наконец, спохватился и принялся стучать карандашом по столу:
— Тише, товарищи!.. Кто хочет высказаться, пусть возьмет слово! Продолжайте, товарищ Тодорова.
— Нечего мне продолжать, — махнула рукой тетка Рада. — Я буду голосовать за Алекси, только если он тут, перед всем собранием, даст слово, что больше и замахнуться ни на кого не посмеет. Мало нас били фашисты, так сейчас еще мы друг друга колотить будем?
И тетка Рада села на свое место.
Собрание затихло.
Секретарь переглянулся кое с кем из членов бюро, и они с одного взгляда поняли друг друга. Потом, по своей армейской привычке, одернул гимнастерку, выпрямился по-военному и изо всех сил попытался нахмуриться, чтобы согнать со своего лица совсем мальчишеское выражение, делавшее его похожим скорее на пионервожатого, чем на солидного секретаря партийной организации. Но голос у него был мужественный — голос офицера, привыкшего отдавать команды на поле боя.
— Товарищи! Поступило новое предложение, и партийное бюро его поддерживает. Надо признать, товарищи, что мы проглядели эту сторону дела, то есть вопрос о рукоприкладстве. А рукоприкладство, товарищи, следует отнести к самым отвратительным пережиткам капитализма. Особенно недопустимо это для нас, коммунистов. Коммунист должен пользоваться прежде всего тем оружием, которое гораздо сильнее палки, а именно: критикой, убеждением, разъяснительной работой, то есть правильным воздействием на сознание людей. Таким образом товарищ Алекси Монов может быть принят кандидатом в члены партии только в том случае, если он даст торжественное обещание никогда больше не поднимать руку на тружеников родных полей. Тебе слово, товарищ Алекси!
Я стоял, беспомощно опустив руки, пряча глаза за свисающими на лоб вихрами. Меня бросало то в жар, то в холод. Воротник новой куртки, хоть она и была мне в самую пору, вдруг показался тесным, стал душить, но не было сил пошевелить пальцами, чтобы расстегнуть его. Я задыхался…
Мне ли было не знать, какая это дикость — бить человека! Ведь когда я еще мальчишкой был, фашисты так меня исколотили, добиваясь, чтоб я сказал, где находится партизанский отряд, что у меня до сих пор нос на сторону сворочен. Но как тут объяснишь собранию, что подымал я на людей руку не сдуру, не потому, что такой несознательный, а потому, что в сердце у меня какой-то изъян, не так оно устроено, как у всех. Вот умом понимаю: «Нельзя! Не замахивайся! Составь акт!» А сердце как зайдется! Кровь бросится в голову, рассудок помутится, и рука сама собой заносится для удара. Сколько раз я ругал, проклинал себя за это. И вот — стою теперь опозоренный перед теткой Радой, и Ленин смотрит на меня со стены…
— Говори, говори, Алекси! — подбадривал меня дядя Крыстё. — Так уж у нас заведено, без самокритики никуда.
Я облизал пересохшие губы.
— Обещаю…
— Ну, ну, что обещаешь? Говори!
— Обещаю не замахиваться… Не драться! Я и раньше понимал, но теперь уж…
Теперь уж все: и тетка Рада, и секретарь, и учителя захлопали изо всех сил.
Один только дядя Крыстё ни разу не хлопнул. Не потому, что был против, а просто руки были заняты: он то и дело смахивал набегавшие на глаза слезы.
Короче говоря — приняли меня в партию.
Но именно с этого самого важного в жизни человека дня и начались мои муки и горести!
Может, в других селах то, что происходит на партийных собраниях, и вправду хранят в секрете, но у нас в Бунине это правило как-то не всегда соблюдается. Уже на следующее утро слух о зароке, который я торжественно дал, облетел все село, все дома, сады, улицы, фермы и виноградники — словно ветром эту молву разнесло!