— Расскажи, как меня расстреляли только за то, что я хотел, чтобы мир стал лучше! Моя история уместится на пяти столбцах.
— И мою жизнь, коли ты мастер, в двух словах пересказать можно! — выкрикнул кудрявый, пышноволосый актер-самоубийца, которого мы вытащили из Дуная лишь для того, как оказалось, чтоб он в тот же день перерезал себе бритвой горло. — Моя комедия коротка, ибо всю свою жизнь я на потеху глупцам разыгрывал чужие комедии!
Актер взмахнул рукой, откинул голову и прищурил глаза.
— Моей коронной ролью был Смердяков. Расскажи только об этой роли — о моем триумфе, об аплодисментах… Да, у меня история недолгая… Ха-ха-ха!
— И моя тоже! — крикнула какая-то женщина с накрашенными щеками. — Я…
— И моя!
— И моя!
Взметнулась волна голосов, но надо всеми гремел раскатистый голос актера:
— Шпигельберг! Уйдем в Богемский лес!
Очнувшись, я огляделся по сторонам: вокруг никого не было… Стрелки часов, словно черные пиявки, высосали время, которое было мне отпущено для того, чтоб написать маленький рассказ.
1929
Перевод М. Михелевич.
ВРАЖДЕБНЫЙ МИР
Перед рассветом небесная темь сгустилась, как-то отяжелела и низко нависла над реденькими перелесками. Дорога исчезла, и коровенки едва-едва нащупывали во тьме пыльную колею.
Старик примостился на передке телеги, но все еще не мог найти себе удобного места. Он подворачивал под себя то одну, то другую ногу, натягивал на плечи потертый армяк, перебрасывал с руки на руку стрекало, прикрикивал на коровенок, посапывал…
Ему хотелось как-то объясниться с мальчиком, да не знал он, с чего начать.
— Цанко… Слышь, Цанко…
Молчит… С тех пор, как узнал, что старик хочет отдать его в услужение в город, — словечка не проронил. Попробуй поговори с ним, как со взрослым, растолкуй ему, чтобы он понял…
Дичок — как бурьян дикий. И упорный! Сколько раз старик бранил его, сироту, а вот пришло время расставаться — и тяжело… Хорошо хоть, что темно сейчас.
Мальчик зарылся по колени в сено и, навалившись на боковину, смотрел, как во тьме мелькают спицы правого заднего колеса.
— Раз… два… три… — считал он про себя.
Когда он доходил до семи, рассохшаяся ступица колеса жалобно-жалобно взвизгивала.
Равномерное поскрипыванье перепутывало мысли, уносило его куда-то далеко, напоминая ему то о журавлях, что летят над поблекшим полем, то о старом, прогнившем шесте, который скрипит у них в деревне над колодцем. Иногда он вздрагивал и оглядывался назад: уж не догнал ли их Чернё, и не он ли это бежит за телегой, повизгивая радостно-боязливо, чтобы обратить на себя внимание? Почуял с вечера пес, что быть разлуке, — еле отогнали его от телеги.
— Послушай, Цане… — снова подал голос старик. — Ты кем меня считаешь, что так надулся? Школа… это и я понимаю… Тяжело тебе — ну, ладно! А мне — ты ведь не спросишь? А матери твоей, страдалице, каково? Мы, что же, думаешь, каменные?
Мальчик поднял голову — звезды уже прогорали, подергиваясь белесым пеплом далекого утра. Телега сонно погромыхивала по мягкой дороге, и голос старика доносился глухо, словно неясное урчанье воды в бу́чале.
— Твоего же добра ради, Цанко, — наше-то времечко уж прошло. О тебе заботимся; ведь как отца твоего убили, один ты у нас остался. Большим человеком хотим, чтоб ты стал, богачом. Все чтоб перед тобой шапку ломали. Белый хлеб чтоб ты ел, вот как!
Мрак, должно быть, захлестывал его, и он то и дело вертел головой, откидывал назад руку со стрекалом, и, казалось, сам уже не верил своим словам.
— Поработаешь годик-другой у Дончо, научишься торговле, а там — как по маслу пойдет! Глядишь, коли соображение в голове есть, так и свою лавку откроешь. Свою лавку! Может, и в нашем селе откроешь. Видишь? Снова к нам вернешься, а то как же!..
Телега вдруг словно стала легче — перевалили последнее, невидимое возвышение, за которым поле уходило ровной пеленой, чтобы где-то там, вдали, оборваться крутым спуском к широкому белому ложу Дуная.
Коровенки пошли живее.
— Раз… два… три…
Колесо поскрипывало теперь уже на счете «пять».
— Чего ты висишь на боковине? Приляг лучше, выспись. Тебя ведь работа ждет. Пожалуйста, сударь! Пожалуйста, сударыня. Что вам будет угодно, барышня? — закривлялся старик, повторяя слова, которые ему приходилось слышать в базарных лавках.
Они прозвучали так неожиданно и странно, что мальчик вздрогнул, снова поднял голову с боковины и, моргая, уставился на деда.