Мои противники обеспокоены несомненной правильностью <…> моих предположений, <…> отличающихся от общепринятых, а также сомневаются в возможности защитить себя настолько, что стараются отступить в область философии. Упорно стремясь нанести удар по мне и по моим открытиям, они решили соорудить из лицемерной религиозности (di simulata religioni) и авторитета Священного Писания щит, прикрывающий их собственные заблуждения398.
После этого Галилей переходит к главному вопросу – о совместимости коперниканства и библейского текста. Он вновь, как ранее в письме к Кастелли, подчеркивает, что истинность гипотезы Коперника полностью доказана, тем самым рисуя сложившуюся познавательную ситуацию в идиллических тонах и оставляя в стороне все реальные трудности, связанные с таким доказательством и с доказательством научных утверждений вообще. Кроме того, он снова, как и в письме к Кастелли, настаивает – на этот раз вооружившись полученными, по-видимому, от того же Кастелли цитатами из Августина (с которыми Галилей обращался, впрочем, весьма вольно) – на недостаточности буквального понимания священного текста и необходимости в ряде случаев обращаться к его аллегорическому толкованию с целью выявления подлинного смысла Писания399.
В письме Кристине Лотарингской Галилей, отстаивая правомерность своих выступлений в защиту коперниканства, опирается на два ортодоксальных положения: тезис кардинала Чезаре Баронио («Дух Святой научает не тому, как перемещаются небеса, а тому, как нам туда переместиться») и тезис Августина («истина заключена в сказанном божественным авторитетом, а не в том, что полагается слабым человеческим разумением. Но если кто-либо невзначай сможет поддержать это утверждение400 таким доказательством, в коем невозможно усомниться, то тогда мы должны будем доказать, что сказанное в наших книгах о шатре небесном не противоречит этим истинным утверждениям»401). При этом первый тезис используется Галилеем для обоснования второго (в контексте представления о данных Всевышним двух книгах – Книге божественного откровения, то есть Библии, и Книге божественного творения, то есть Книге природы).
Однако все эти замечательные рассуждения имели мало ценности в глазах теологов, о чем я уже упоминал, комментируя письмо Галилея Кастелли. Фактически Галилей, при всей его совершенно искренней правоверности, когда речь заходила о демаркации между наукой и религией (точнее, теологией), отводил последней весьма скромную роль – теологические воззрения должны были временно заполнять пробелы в нашем познании мира. «Рысьеглазые» защитники веры быстро разглядели, куда могут завести выступления «рысьеглазого» флорентийского патриция. Церковь видела в науке ту сформировавшуюся в контексте христианской культуры универсализирующую силу, которой была она сама, силу, посягающую на изучение и объяснение всего, что есть в мире. Идея разделения сфер компетенции науки и религии, которую отстаивал Галилей, – мол, Дух Святой научает не тому, как перемещаются небеса, а тому, как нам туда переместиться, а следовательно, «весьма благоразумно не позволять никому использовать каким-либо образом священный текст для доказательства истинности любых натурфилософских утверждений», – теологически была совершенно неприемлема. Вопросы о «перемещении неба» и о перемещении души на небо разделить, конечно, можно, но остается реальная угроза, что рано или поздно найдется какой-нибудь кандидат физико-математических наук, который заявит, что и по поводу второго вопроса у него есть кое-какие соображения, и начнет писать формулы. Или, что еще хуже, объявится какая-нибудь особа, приближенная к начальству, и на вопрос последнего: «А где же тут в вашем сочинении Бог?» – с несокрушимой ровностью безбожия ответит: Citoyen premier Consul, je n’ai pas eu besoin de cette hypothèse402. А почему бы и нет, если Галилей в «Dialogo» убеждал читателя, что «хотя божественный разум знает в них [в математических науках] бесконечно больше истин, ибо он объемлет их все, но в тех немногих, которые постиг человеческий разум <…> его познание по объективной достоверности равно божественному»403.
РАБЫ ВЫСОКОЙ ДОЛИ
В пятницу 19 февраля 1616 года одиннадцати экспертам (консультантам и квалификаторам) инквизиции были представлены для формального заключения два положения, вобравшие в себя суть гелиоцентрической теории Коперника:
Предложения, подлежащие цензуре:
Первое: Солнце находится в центре мира и совершенно неподвижно в отношении перемещений.
400
Августин имеет в виду утверждение о сферичности небес, которое он противопоставляет библейским фрагментам, где говорится, что небо имеет форму не сферы, но шатра («Он распростер небеса, как тонкую ткань, и раскинул их, как шатер для жилья» (Ис. 40:22); «Ты одеваешься светом, как ризою, простираешь небеса, как шатер» (Пc. 103:2)).
401
402
Имеется в виду известный анекдот о беседе Наполеона (тогда первого консула Французской Республики) с П.С. Лапласом. Одним из важнейших научных достижений последнего стало доказательство устойчивости Солнечной системы (1787). Вопрос этот стоял уже перед И. Ньютоном, который, однако, вынужден был прибегнуть для объяснения постоянства среднего расстояния планет от Солнца к теологическому аргументу: Бог время от времени вносит поправки в движения планет, что и обеспечивает устойчивость мира. Лаплас сумел решить указанную проблему, используя только закон всемирного тяготения, математические методы (теорию возмущений) и данные астрономических наблюдений. Именно в этом и состоит смысл его ответа Наполеону, когда тот обратил внимание на то, что ученый в своих рассуждениях не воспользовался идеей божественного вмешательства в планетные движения (