Я коротко кивнул и снова опустил взгляд на девочку. Пальцы у её подбородка сжались в округлый маленький кулачок. Она поднесла его ко рту и деловито облизнула. Я перехватил её пухленькую маленькую кисть и легонько сжал, а затем поднял руку вместе со свертком, и прижался лицом к малышке. Она едва слышно посапывала и причмокивала языком, на щеке неуловимо чувствовалось её нежное дыхание. Я закрыл глаза, вдыхая сладкий теплый запах ребенка. За эту минуту во мне что-то радикально перестроилось. Я уже не помнил, как все функционировало до, и не понимал, каким образом все так быстро изменилось, но точно знал, что отныне и навсегда это нежное дыхание и изумрудные глаза будут самым важным в моей жизни.
========== Глава 8. ==========
Мне было одиннадцать, когда я усвоил три важнейших урока: о подлости любви, о двуличии слабости и о бесполезности страха. Очевидно, в то время за пределами нашего дома, во внешнем мире, где отец был мягкотелым и трусливым, над ним сгущались тучи неудач и проблем. Я никогда не интересовался происходящим в его жизни, но на себе ощущал последствия. Отец приносил домой все больше затаенных обид и невысказанной злости, которые был неспособен подавить или выплеснуть на кого-то другого. Кроме меня.
Объективных поводов для рукоприкладства больше не требовалось. Я мог смирно сидеть сутками взаперти, прилежно выполнять все свои обязанности или выбивать из рук изгоев только что наполненные мыски с едой, день все равно заканчивался побоями, если отец был в скверном расположении духа.
В один из таких вечеров, когда ничего из содеянного мной за весь день не могло повлиять на исход, отец вернулся к ужину в особо невеселом настроении. После монотонной и пустой благодарственной молитвы, бесцветно произнесенной отцом, мы какое-то время в полном молчании заставляли себя глотать безвкусную мешанину отваренных овощей, а затем мама коротко улыбнулась и подмигнула мне.
— Эрик, я припасла кусочек сливочного масла. Хочешь, я добавлю в жаркое?
Отец стукнул кулаком по столу, заставляя маму вздрогнуть.
— Он обойдется, — проскрипел отец, звонко чавкая и открывая рот так широко, что было видно, как ворочается внутри пережеванная пища.
Я поспешно отвел взгляд, борясь с тошнотой.
— Ему так будет вкуснее, — едва слышно попыталась протестовать мама. — И полезнее.
Следующие десять часов смялись в один большой шар боли, агонии, жара и бреда. Раздразненный матерью, её настойчивостью и моим присутствием отец выволок меня из-за стола. Он начал с оплеух и толчков, хватания меня за шею и тыканья носом в тарелку, а закончил ударами с размаху ногой в туловище. Я пытался вырваться, давать сдачу или просто блокировать удары, укрывал голову руками и поджимал к животу колени, катался по полу в напрасных попытках уклониться от ноги. Я кричал что-то отцу и отчаянно звал мать. Но она, привычно введенная в ступор испуга и нерешительности, молча сидела на стуле, положив руки на колени, нервно теребя в пальцах края своего передника, и низко опустив голову.
Вопя что-то о моей неблагодарности, отец ухватил за ногу и поволок меня, едва сохраняющего сознание, к двери. На цементном полу прерывисто оставался тонкий след — смесь моих слез, соплей, слюней и крови. Мать несмело оторвала подбородок от груди и проводила меня глазами, полными ужаса и слез. Но осталась смирно и молча сидеть.
Позже — мне трудно было понять, сколько времени прошло: час, день, год — я попытался вырваться из агонии к реальности. Поясница онемела, справа в боку пульсировала сильная, тупая боль. Дышать было тяжело, и каждый судорожный вздох отдавался резкой острой болью в груди. Тело казалось очень тяжелым и слишком слабым, голова шла кругом, а в животе ворочалась тошнота, то подступая к горлу, то ненадолго отступая. Кожа лица пылала от жара, в глазах жгло при попытках поднять веки.
На лоб неожиданно опустилось что-то тяжелое, холодное и мокрое. Я вздрогнул всем телом и заскулил от волны адской боли.
— Сыночек, Эрик, — послышался очень близко взволнованный шепот матери. С компресса тонкой струйкой капнула холодная жидкость, она сползла к виску, а затем потекла в ухо. Я дернул головой, стараясь избавиться от этого морозного ощущения.
— Тише, мой мальчик, тише, — снова зашептала мама, и я почувствовал прикосновение ее руки к моим пальцам, судорожно сжавшим матрац.
Я любил её руки, её натруженные узкие ладони, длинные гибкие пальцы. Я любил, как она прикасалась ко мне, как перебирала волосы, как задорно щелкала меня по носу, как гладила по щеке. Как в шутку хмурилось её открытое светлое лицо, как искрился в её глазах смех. Я любил её голос, её пение, её шепот. И терпеть не мог молчание. Молчание, когда я срывал голос, моля её о помощи; когда отец в очередной раз ломал мне ребра и отбивал почки, когда рассекал бровь или губу, когда вышвыривал из сухого обогретого дома в серую вязкую жижу мартовского тающего снега.
Я ненавидел, как она — никогда нарочно или целенаправленно, но всегда зная о возможной реакции — действовала на нервы отцу, катализируя вспышку его гнева и жестокости. Я ненавидел её слабые попытки отменить необратимое побоище. Я ненавидел её всхлипы и компрессы, когда приходил в себя от боли. Я терпеть не мог её безучастность в моменты, когда я отчаянно в ней нуждался.
В ту ночь, содрогаясь от позывов к рвоте, но не в состоянии встать или хотя бы приподняться, я впервые задумался о том, зачем нужна любовь, если от неё нет никакой пользы; существует ли она вообще, если кроме слов, ей нет никаких практических подтверждений.
И я решил не любить. Отучить себя от тепла внутри, которое возникало в присутствии улыбающейся матери, отвадить себя от привычки слушать её пение, отменить трепет от её прикосновений. Все это либо сулило неприятности, вызывая у отца то ли отвращение, то ли зависть, то ли ревность; либо приходило как утешение и немое извинение в моменты боли и отчаяния. И главное: перестать слепо, словно дурак с короткой памятью и мозгами набекрень, каждый раз надеяться на её помощь.
Мне потребовалось около месяца, чтобы оправиться от травм, и около полугода, чтобы отказаться от любви окончательно. В какой-то момент нежность матери перестала для меня что-либо значить, затем и вовсе стала искренне утомлять, а отстраненная безучастность перестала беспокоить.
Столько же ушло на понимание того, что страх — перед отцом или перед чем бы то ни было — является столь же практически бесполезным чувством, как и любовь. Понимание того, что мне может влететь в любой момент, и истерическая паника никак не помогали облегчить, сократить или отменить нападки отца. Мой страх не может изменить жестокость, но отсутствие страха — и наличие физической силы это отсутствие проявить и отстоять — может жестокость остановить.
========== Глава 9. ==========
Я наткнулся на неё у выхода из бара. Она неторопливо плелась по коридору, уставившись себе под ноги. Неуверенность её шагов говорила о том, что Рыжая пьяна. Возможно, впервые в жизни.
Наблюдать за нажравшимися новичками порой было весело: они дрались, горланили, плясали, целовались, падали, разбивали стаканы и опрокидывали мебель, наивно полагая, что теперь, после успешного завершения определенного этапа или подготовки вообще, они могут выдохнуть спокойно, и все отныне и вовек будет хорошо. Мы забавлялись тем, что подтрунивали над сопляками, распаляя в них нетрезвую глупую браваду, делали ставки во время их потасовок и на спор вынуждали их залпом выпивать самые ядовитые коктейли. Но этим вечером я не был настроен на неадекватную компанию первашей, я вообще не хотел ничьей компании. Так что я замедлил шаг и позволил втянуть себя в разговор с несколькими патрульными, давая Рыжей фору.
Выждав минут десять и отобрав бутылку рома у патрульного, чье дежурство начиналось через несколько часов, я двинулся в сторону квартиры. Нестройный ритм басов и пьяные голоса постепенно отдалялись, коридоры пустели. За очередным поворотом в полутемном переходе вообще никого не оказалось, и я позволил себе откупорить бутылку и опрокинуть в себя несколько глотков. Янтарная жидкость приятным теплом растеклась в горле. Я вышел к мостику через пропасть и резко остановился.