Выбрать главу

* * * Час с четвертью как мы в воздухе. Что-то уж очень медленно течет время. Оглядываю людей: как будто никто не занят своим делом, у всех какой-то странно рассеянный вид. Только Джиббет не отрывает глаз от приборной доски. Радисты смотрят куда-то поверх аппаратов: связь чертовски сокращена - только зашифрованные лаконические сообщения о нашем местонахождении в строго определенные промежутки времени. Все остальные разговоры между самолетами и с землей категорически запрещены. Право вызвать нас только за базой на Тиниане. Голос генерала Пайрела - единственное, что мы можем услышать с земли. Противный голос - всегда хрипловатый и неприветливый. Кто знает, чем Паркинс занимается в своем отсеке. Как-никак он не физик, и если он соединит там что-нибудь неверно в бомбе, все пойдет совсем не так, как нам нужно, - может начаться цепная реакция. А она, как нам сказали, длится ровно одну десятимиллионную долю секунды. Что ж, и то слава богу быстро. Паркинс вылезает из своей щели, болезненно расправляет спину и кричит мне в самое ухо: - Хотелось бы поговорить с тем, с физиком. Как ты думаешь, а? Я киваю в сторону Джиббета, истуканом сидящего за штурвалом. Паркинс склоняется к нему и после коротких переговоров отправляется к радистам. Однако тут выясняется, что у нас нет связи с физиком - ученым консультантом, оставшимся внизу, чтобы отвечать на вопросы Паркинса, если у нас возникнут затруднения с главной штуковиной. Теперь Паркинс может спрашивать совета только у господа бога.

* * * Оба радиста без шлемов, пот катится с их лиц, но они ничего не могут поделать с радио: оно забастовало. В наушниках слышен разговор штурмана с сержантом, обслуживающим радиолокатор: полковник хочет установить снос. Это не такое простое дело, когда сквозь пелену облаков не видно ни одного ориентира внизу. После долгих усилий штурман дает время встречи "Энолы" с двумя другими "крепостями" - 5 часов 52 минуты. Значит, до Иводзимы еще почти два часа лета. Джиббет откидывается в кресле и вопросительно смотрит на меня. Я знаю, что он уже целые сутки не спит - приготовления, потом полет. Молчаливым кивком указываю ему назад - там есть отсек, где можно вздремнуть. Он проверяет курс, горизонт и передает управление второму пилоту. Быть может, ни до того полета, ни после от нас не требовалось столько внимания к приборам. Но именно в этом полете меня то и дело тянуло посмотреть по сторонам и особенно вверх. Может быть, потому, что когда смотришь на звезды, то неизбежно появляется мысль: одновременно с тобою их видят и те, о ком тебе хотелось бы сейчас думать. Ты тут же ловишь себя на ошибке: у них там другие звезды, а то и вовсе нет никаких - уже светит яркое солнце. И все равно невозможно отогнать мысль о таинственном общении душ по несуществующей линии глаза - звезды - глаза. По мере того как мы летим, созвездия сменяют друг друга. Южная Рыба, Фомальгаут и Микроскоп сначала; потом Пегас, Андромеда, Кассиопея. Где-то очень далеко Медведица, купающая в океане хвост. Мысль несется вперед, опережает самолет и останавливается над далеким неизвестным мне городом. Кто там не спит, может видеть то же небо, те же звезды, что и я; а кто спит? Да, те и другие не имеют представления о том, что где-то по курсу 340 летит наша "Энола", названная так ее бывшим командиром в честь никому из нас неизвестной женщины. Может быть, теперь эта женщина уже и не существует, как нет в живых и летчика, пожелавшего утвердить ее имя в истории, выведя его белой краской на таком зыбком памятнике, как боевой самолет. А как бы я назвал самолет, если бы был его командиром?.. Этого никто не должен знать: я дал бы ему имя "Моника"... Моника... Моника!.. Великим счастьем для людей в уже недалеком от нас чужом городе было то, что никто из них не видел Паркинса, как видел его я; не знал, что он сидит возле своего отсека, уткнувшись в инструкцию, и в сотый раз проверяет себя. А я, как бог, знаю, что все их мечты, планы, вся жизнь их измеряется уже не десятилетиями, не годами, даже не днями. По расчету штурмана, мы будем над целью в 9 часов 15 минут: четыре с половиной часа осталось жителям этого незнакомого мне города. Наконец ровно в пять часов штурман говорит, что мы приближаемся к точке встречи с двумя другими "крепостями". Джиббет выключает автопилот и тянет штурвал на себя. Перегруженный самолет медленно набирает высоту до предписанных тут трех с половиной тысяч. Почему командование избрало для сегодняшней бомбардировки именно тот город, к которому мы летим, никто из нас не знает. А если бы знали? Не произошло бы того, что произошло? Нет, бомба все равно была бы сброшена, и история пошла бы тем же путем, каким пошла. Но, может, знай я все, иным путем пошла бы моя жизнь? У меня хватило бы ума воспользоваться лазейкой, открытой Джиббетом, для бегства от участия в полете? Не знаю, не знаю... Тем хуже для меня! Особенно теперь, когда уже ни для кого не тайна то, что незадолго до того сказал наш министр иностранных дел: "Новое оружие, изготовление и испытания которого успешно идут в лабораториях, призвано служить прежде всего для далеко идущего воздействия на русскую политику и даже для производства некоторых внутренних изменений в России". Если бы кто-нибудь сказал это нам, простым летчикам, мы, вероятно, рассмеялись бы: ведь Россия наш союзник! Наш самый верный, самоотверженный союзник! Что бы я сделал, услышь такое в те дни? Не знаю, не знаю, не знаю. Да простит мне бог: не знаю.