Выбрать главу

— На несчастный случай мало похоже…

ПОСЛЕ ПОХОРОН

Мы возвращались с кладбища в институтских автобусах. Отзвучали прощальные речи, торжественные фразы, печальные слова друг другу. Теперь каждый ушел в себя, избегая слов. Где-то вилась, сквозила, объединяя всех, тревожная мысль: как будет после него, без него? Впереди меня сидели Александр Игоревич со своей женой — она тоже работала в нашем институте. Сбоку от меня — Евгений Степанович. Когда я поворачивал голову, наши взгляды иногда встречались. В директорской машине уехала с кладбища вдова Виктора Сергеевича. Ее сопровождали дочь, зять и невестка.

За Евгением Степановичем сидел вспотевший Владимир Лукьянович Кулеба, еще один заместитель директора — по хозяйственной части. Все в институте знали, что академик его не любил, — терпел как умелого хозяйственника и снабженца, который расшибется, но достанет нужную вещь. Виктор Сергеевич умел направить хватательные рефлексы таких людишек в полезное для института русло.

В эти дни Кулеба суетился и хлопотал больше остальных. Вначале я заподозрил его в притворстве, но вовремя вспомнил, что вся организация похорон выпала на его долю. Глядя на его усталое, потное, некрасивое лицо, я упрекал себя в предвзятости. И все же преодолеть инстинктивную неприязнь не мог.

Когда я смотрел на Александра Игоревича или Евгения Степановича, то невольно вспоминал, что они с юности учились и работали вместе с Виктором Сергеевичем, знали и мощь его гения, и силу его обаяния, секреты того, что называют «организаторскими способностями». Кто из них заменит покойного на посту директора? Или пришлют нового? Но кого?

И еще я думал, как никчемно и жалко в день похорон Слепцова звучат расхожие фразы, придуманные для чьего-то успокоения и умиротворения. Одна гласит, что смерть всех уравнивает, другая — что незаменимых людей нет. Ложь. Разве кто-то заменит Леонардо да Винчи, Ломоносова, Пастера, Лермонтова? Какие ничем не заполненные бреши, пустоты остались в рядах человечества! Продолжай жить эти гении — сколько в нашем общем арсенале добавилось бы и открытий и поэзии. Возможно, не было бы сегодня проблемы рака и наследственных болезней. Может быть, уже шумели бы города в океанских глубинах и космической дали.

Кто — не на директорском, а на общечеловеческом посту — заменит Слепцова? Какие идеи и открытия унес он с собой навсегда? Что успел передать этим двум самым близким своим ученикам?

Таня ехала в другом автобусе. Выйдя у института, я прождал ее минут десять. Она замерзла, прятала лицо в воротник, возвышалась шапочка с помпоном, он раскачивался, как султан на похоронной лошади, из зарослей воротника жалобно блестели замерзшие глаза.

Я подошел к ней, мы пошли рядом молча до троллейбусной остановки — по утоптанной дорожке, по которой совсем недавно шел с нами он.

В троллейбусе, как обычно, было тесно. Нас прижали. Мы смотрели друг другу в глаза. Впервые за все время нашего знакомства не надо было прятаться за словами. Я не чувствовал никакой робости, а ведь раньше мне ни за что не удавалось ее преодолеть. С Олей или с Верой я с самого начала вел себя свободно, раскованно, а как только оставался наедине с Таней, появлялась необъяснимая робость: иногда с отчаяния я пытался преодолеть ее развязностью. Но Таня только отстраненно приподнимала брови и спрашивала: «Что это с вами сегодня, Петр Петрович?» — и невидимые путы снова смыкались.

Но вот что-то разорвало их, и, как мне казалось, навсегда. Это не было чудом. Я догадывался, что помогло. Мы тряслись вместе со всеми в троллейбусе — несчастные, осиротевшие горемыки — и знали, что роднее нас нет никого во всем этом городе. Я готов был защитить ее от всех бед, даже ценой собственной жизни, и был уверен — она это знает.

Подал руку, помогая ей сойти с троллейбуса. Она оперлась на нее тяжело, всем телом, шепнула:

— Извини, устала.

Она сказала «извини», а не «извините», и это было как бы еще одним свидетельством того, что с нами произошло. Мокрый снег летел в лицо, и я злился на мокрый снег, потому что он сейчас был некстати.

На знакомом перекрестке Таня остановилась, как останавливалась всегда. Здесь пролегала невидимая граница, дальше которой она не разрешала себя провожать. На этот раз я заупрямился, стиснул ее маленькую шершавую руку, похожую на настороженного зверька.

— Провожу тебя до дома.

— Нет. До дома — до подъезда — до квартиры — через порог, — скороговоркой произнесла она. — Сам виноват, рассказывал о прежних знакомых, спаивавших тебя семейным чаем с вареньем. А у меня этого не будет.

— Обязуюсь чаю в рот не брать. В твоем доме, — поспешно уточнил я.

— Нет, иди. Когда-нибудь в другой раз. И, привстав на цыпочки, ткнулась холодным носом и губами в мою щеку. Отшатнувшись, махнула рукой, быстро пошла по улице. Ветер швырял мне в лицо белые хлопья, быстро заштриховывал и залеплял ее фигурку с помпоном, превращая в снегурочку, и теперь уже у меня появилось предчувствие беды. Но я, расчетливый логик, как мне казалось, не верил ни в какие предчувствия. Я прогонял их от себя, думал о другом: «Почему она так упрямо не разрешает подойти к своему дому? Что скрыто за этим?» В ее объяснение не верилось…

* * *

Придя на работу, я встретил дядю Васю. Худущий, скособоченный, с ввалившимися небритыми щеками. Из засаленного ворота рубашки выступал большой кадык.

Дядя Вася поманил меня узловатым пальцем в дальний угол.

— Не было меня на работе все эти дни, — опустив голову, проговорил дядя Вася. — А у нас тут вот какие дела… — Он завздыхал и высморкался в чистый — с вышивкой — носовой платок.

Я подумал: «Кто-то его любит? Подружка? Жена? А может быть, у него есть дочь? Что мне известно об этом человеке?»

— Послушай, что вам скажу, Петр Петрович, — зашептал он, деликатно стараясь не дышать на меня. — Всякое тут промеж себя плетут коллеги. А я вам напрямую открою: это не случай несчастный. Убили нашего Виктора Сергеевича. Как есть убили.

— Кто?

Он блеснул на меня светлым, с красноватыми прожилками глазом:

— Сначала узнай за что. — За что? — послушно выдохнул я, стараясь не смотреть, как дергается его кадык.

— Неугоден он был! — и поднял корявый перст, указывая на потолок. — Знал много. Умел много. Вот они его и того…

— Кто они? Начальство?

— Скажешь тоже — начальство… Те самые, про кого романы пишут.

— Не пойму я что-то… — Ну, с Марса, с Венеры или еще дальше. А может, ближе. «Он еще не пришел в себя», — подумал я. — Не уверуй, что сдуру треплюсь, — горячо зашептал дядя Вася. — Еще до отравления обезьянки Тома примечал я такие дива. Однорядь слышу: кто-то в виварии стучит железом по железу. А я только оттуда и знаю, что там сейчас ни одного человека нет. Шасть в виварий — а там подле автопоилки железный прут валяется. Которым я кран доворачиваю на ночь. Ему положено в ящике под краном лежать. Как он оттуда вылез? Можешь сказать? Он хмуро посмотрел на меня и продолжал: — А уже после смерти обезьянки Тома и опять же при полном безлюдье кто-то банку с хлорофосом открыл…

— Чего же вы раньше об этом не сообщили, дядя Вася? — спросил я равнодушно.

— А кто мне поверит? Скажут: с пьяных глаз почудилось. Одолели черти святое место.

Это был как раз тот вывод, к которому пришел и я.

— Большое спасибо, дядя Вася, за сообщение, — быстро проговорил я, но он предостерегающе поднял — указательный палец:

— Не спеши поперед батька, не все еще сказано. Не только в том дело, что Виктор Сергеевич много знал. Он вообще особенный был из всех коллег. Смекаешь? Добрый. Справедливый. Я вот его и не попросил бы, а он ко мне сам подходит и говорит уважительно: «Комната вам, коллега, в общежитии выделена. Отдельная. Чтобы, значица, дочку забирали из детдома хотя бы на праздники. При ней, надеюсь, пить не будете». И верьте мне, Петр Петрович, при дочке я никогда, ни в одном глазу. Он надеялся, что и совсем пить брошу. И разве только ко мне он так? Разве коллегу мово Юрку не он спас?