— Новую монографию пишете срочно? — А что? — Докторскую вроде бы уже защитили… Владимир Игнатьевич понял. Возможно, ему и другие говорили, что вид у него неважный.
— Не скроешь от вас. Кое-что посложнее монографии. Вы же сами сказали, что надо в «великаны» пробиваться.
— Вот и хорошо, что стали меня цитировать. Старые люди — как старые истины. И к тем и к другим стоит прислушиваться.
— Говорю то же самое. Видите, как теперь в унисон попадаем мы?
Евгений Максимович нашел в себе силы, чтобы приподняться на подушке.
— Так плохи наши дела? — в упор спросил он. — Ну, не так плохи, как предполагаете вы, но и не так хороши, как хотелось бы.
Он исподлобья посмотрел на Евгения Максимовича. В запавших серых глазах мерцали льдинки раздумья.
— Фостимин недостаточно эффективен. Он пока действует лишь как ингибитор. Болезнь не развивается, но, видимо, личинки не убиты. Организм ваш сильно истощен, справиться с ними не может. Биохимики подсоединяют к фостимину различные активные прицепы, но им необходимо время…
— А у нас его нет, — закончил за профессора Евгений Максимович. — Сколько же мне осталось, по вашему мнению?
— Я уже говорил, что ваше положение не так плачевно, как предполагаете вы.
— Откуда вы знаете, что предполагаю я? — Разве мы, коллега, мало изучали психологию больных? — Значит, у вас что-то есть на уме. Выкладывайте, сказал Евгений Максимович и сам удивился тому, что говорит так, как профессор Стень.
Владимир Игнатьевич, наверное, тоже отметил это и улыбнулся краешками губ.
— Раскладка у нас такая, что сроков назвать не могу. Но продержаться надо, может быть, и побольше месяца. В любом случае необходим стимулятор сильный и специфический…
— А его нет, — вставил Евгений Максимович.
— Он есть, но опробован мало, очень мало, — сказал Владимир Игнатьевич и подумал: «…несмотря на все усилия мои…» — Мы выделили этот стимулятор из самих личинок. Им он необходим, чтобы организм-пристанище не погиб раньше, чем закончится их развитие. А оно длится две-три недели…
«Достаточно было нам с Петей проронить несколько слов — и они вызвали у него цепь ассоциаций. Для нас это были обычные, будничные наблюдения, а у него они породили новую мысль, и за нею последовало немедленное действие. Удивительный человек — с молниеносным воображением и точным расчетом, самолюбивый, часто предпочитающий перестраховаться и переложить ответственность на других и в то же время рискованный, безразличный и заботливый, многоликий и противоречивый, Может быть, именно такие необходимы в наше время больше, чем мы с Петей?»
Евгению Максимовичу казалось, что думает он о профессоре Стене как о постороннем человеке — думает достаточно объективно. Но за всеми его рассуждениями скрывалась одна главная мысль — надежда: «Может быть, он сумеет спасти меня?» Слова профессора о сроках застряли занозой, и он проронил в ответ:
— Всего две-три недели… Слишком мало…
— Еще две и еще… Как в песне, «еще много-много раз». Вводить необходимо каждые две недели.
Их взгляды встретились. И снова, как это случалось неоднократно, они молча сказали друг другу больше, чем могли вымолвить.
— Давайте бумагу еще для одной расписки, — проговорил Евгений Максимович. — Раз уж я все равно превратился в подопытного кролика…
Он долго лежал неподвижно, совершенно обессиленный разговором. А как только закрыл глаза, снова погрузился в волны кукурузного поля, где его ожидала смертельная опасность…
Он застонал и раскрыл глаза. В палате было уютно, мягко светились плафоны, тихая музыка долетала из магнитофона — его любимые мелодии. Это был мир, созданный человеком вокруг себя, чтобы отгородиться от мира природы. И все-таки человек покидает его и уходит туда, где родились его давние незащищенные предки, где на каждом шагу, в каждой встрече с прекрасным или уродливым, в каждом глотке свежего воздуха его подстерегает опасность. И, возвращаясь в созданный им, свой знакомый — до винтиков — мир, он в самом себе несет отраженную многоликость мира, в котором был рожден, он сохраняет ее в своих поступках и делах, она необходима ему, чтобы выжить, и только немногим очень редко удается преодолеть ее. Тогда человек как бы излучает вспышку света, уходящего на много лет вперед, чистого, яркого и мощного, как луч лазера.
Музыка убаюкала Евгения Максимовича, глаза сами собой закрылись. И снова он вышел в зеленое море, где сверкало безоблачное небо и ласково грели солнечные лучи. Ему редко выпадало быть на природе, свежий воздух опьянял его, в лучах была неизъяснимая нежность, и они усыпляли. И вот в этом раю поднялась на тонких крыльях мушка и стала летать над ним, сужая круги. А он так устал, что не мог взмахнуть рукой, чтобы отогнать ее…
XII
— Как наш больной? — Плохо. Гемоглобин опять начал падать. Неприятно засосало под ложечкой. «Столько усилий — неужели напрасно?» — Вводили по второй схеме? — Сделали все и по второй и по четвертой. Надо бы попробовать еще дополнительное переливание крови напрямую, но в этой ситуации… Врач мялся, недосказывал… Стеня охватило глухое нетерпеливое раздражение. Он опять чувствовал против себя ту же «руку». Непобедимую. В своей жизни он научился достойно встречать любых противников — еще со студенческих времен, с тренировок по самбо, с научного кружка с его диспутами. Но этот постоянно загонял его в угол одним и тем же приемом, имя которому — цейтнот. Ибо у Противника всегда имелся избыток времени, а Стеню приходилось считать минуты… Что же, смириться? Признать поражение? Раздражение нарастало. Профессор спросил, и его голос звучал глухо и грубо: — Что «в этой ситуации»? — Ну, сами понимаете, с донорами сложно… — Вы, надеюсь, объяснили, что мы примем все предупредительные меры? Заражение практически исключено. — Но… — А практиканты? Вот, например, Скутаренко… — Не подходит группа крови. У больного — нулевая. — Помню. А доктор Ревинская? На бюллетене. Завтра выйдут новые практиканты. Может быть, среди них…
— До завтра ждать рискованно. Взгляд Стеня стал сверляще острым, врач понял его по-своему, сжался, забормотал:
— Моя группа крови тоже не подходит…
— Ладно, идите в манипуляционную. Готовьтесь к переливанию.
— Но донор… — Будет. У меня — нулевая.
XIII
Золотисто-черная мушка поднялась из камышовых зарослей. Уходящие лучи солнца, уже не страшные ей, играли радугой на крыльях. Мушка летела, вся исполненная ликующей радостью — так можно было бы на человеческом языке выразить это ощущение, — радостью и значительностью того, что ей предстоит совершить. Она несла в себе умноженную в личинках саму себя. В этом заключался смысл ее бытия. Предвкушение материнского блаженства удесятеряло ее силы, и она зорко рассматривала мир, разбитый на десятки осколков, своими фасетчатыми глазами, а обоняние и чувствительные к звукам волоски наполняли его знакомым ей содержанием. Вот они принесли сигнал, и она изменила направление полета. Вскоре цель уже четко отразилась и в глазах — приятно пахнущая, желанная, благодаря которой можно совершить великое блаженное таинство продолжения рода.
Чуть вздрогнуло красивое брюшко, словно одетое в фольгу, на голове задвигались челюсти — два острых стилета, способные неслышно проткнуть кожу и подготовить для личинок пристанище.
Мушка сужала круги, присматриваясь к цели. Она с рождения знала свою легкую уязвимость и готова была при малейшем движении цели изменить полет, унестись подальше и продолжать поиск — вечный поиск ради детей своих. Но цель была неподвижна, доступна — и мушка, будто легкая фея, опустилась на нее. Она еще не успела двинуть челюстями, как все вокруг нее изменилось: небо расчертилось белыми квадратами, дуновение ветра погасло, а главное изменился запах. Теперь он удушал. Мушка мгновенно взлетела, спасая не столько себя, сколько личинок, но больно ткнулась в сетку белых квадратов, расчертивших небо. Затем что-то больно сдавило ее, и мир опять поменялся, стал неузнаваемым.
В этом новом мире были и другие мушки. Они изо всех сил бились о стеклянные стенки сосуда, пытаясь выбраться из неведомо кем уготованной твердой и блестящей западни.