Выбрать главу

Далмату мало было дела, кто кем себя хочет выставить. Слава до того его изнахратила, что все для него трын-травой было. Один раз он при регалиях, при ленте через плечо в лаптях на императорский бал пожаловал. Пьянее вина. Терпели и не такие выходки. В его руках их дворцовое увековечение. Поэтому приходится не замечать скотские чудасии. Звать вятского смерда Далматку в царские палаты.

При таких почестях начисто забыл свою Зюзельку Далмат. И Маруня теперь не была для него никаким подареньем судьбы, а промашкой его тогдашней серости. Так он и отписал ей, а деньги на пропитание своему стряпчему приказал неукоснительно высылать.

* * *

К полета годам Далмат был, как небо, - весь медален и регален. И, как полагается, свой дворец. А при дворце всякое разное население. Всех сортов и родов. Разных годов и цветов. От рыжих до смолевых. Ему что? Высеченный им падишах хоть табун разнокожих рабынек пригонит.

Пир горой, гора пиром. Где день, где ночь, но всегда знал, что его славовластию не будет конца. А слава ни у кого не спрашивает, когда ей начаться, когда кончиться.

Далматова слава ушла давным-давно-давнешенько, а его, по разбежной привычности, все еще светилом величали. Восхваляли совсем никудышную лепню. Вровень с бессмертными ваятелями ставили. А становление-то это ставленным оказалось, выдуманным. Выдуманным теми, кого он так сверкательно изолгал. Кого изукрасил до переслащенной отвратности. Кого возвеличил редкостным чародейством своего лжительства.

А потом, когда это чародейство скудеть начало, все в преславном Далмате препостыдного околпата увидели. Лжа тоже свою черту знает. Переступи ее только раз, один маленький разок, и рухнет все солганное тобой. Рухнет, как бы искусно и даровито ни притворялось оно правдой, как бы до этого ни сияло ею в обманутых доверчивых глазах.

Оглянувшись, увидел себя Далмат с первого вырезанного им в Зюзельке петушка до последнего тупорылого короля. Дурак дураком он в своем малознаемом королевстве слыл, а Далмат его в мудреца переплавил.

Ахнули люди. Зашумел народ. Дворцовые льстецы-лжецы и те скрючились, увидевши тупорылую свинью на фигурном литом троне в лучезарной личине премудрости.

На этом-то королишке и споткнулся Далмат. Переодетым из того королевства сбег. Еле в себя пришел. А придя в себя, понял, куда, в какую безвылазную трясину его фартовая удачливость завела. И запил.

Смертельно запил Далмат. До белой или какого-то другого цвета горячки допился. Может быть - до розовой.

Не долго болел Далмат, но тяжко. Все перебывали у него. И фальшивые их величества в бронзе, и обманные графья-князья, и обогоподобленные ханы-богдыханы, императоры, короли и королята являлись пеше и конно. Являлись гарцующе, пляшуще, ржуще. Каждый на свой голос.

О женских видениях нечего и говорить. Бредились они тоже в своем естестве. Чертовки чертовками. Без лжачих налепок, без усладных прикрас, которые он им ой как венерно попринадбавил. И конечно, графинька прикатила на шестерне. Та самая, которой впервые Далматов резец запродался. С нее же вся лжа началась.

Графинька не один, не два бреда перед ним скелетничала, а потом хохотливой Фартунатой обернулась.

- И-эх! Как я тебя окамзолила, обхохотала. Кто теперь тебя, Далмашка, в твою светлую прежность расхохочет. Выпьем предупокойную чарочку на помин твоей душеньки!

Не выпил Далмат в бреду ее чары. Дедовская кровь в нем верх над смертным концом взяла.

Выжил!

* * *

Богатство Далмата ушло как майский туман. Бесславие пришло как злое похмелье. Продал Далмат остатнее и седым поехал умирать в родную деревню. Совесть его туда позвала.

Вошел Далмат в свой дом и оказался дома. Признал отца в колыбельке оставленный сын. Дедом назвали его незнаемые им внуки. А Маруня еще в хорошей поре была. Не в молодой, но и не в старой.

- Разоблакайся, Далмат, - сказала она. - Обед стынет. Долгонько ты что-то...

- Да, - промолвил Далмат, - подзадержался малость.

На этом и кончился разговор о долгой отлучке, о потерянном счастье, об его сгубленных годах.

Хорошее молчание другой раз нужнее большого говорения.

В Зюзельке его тоже никто и ни о чем не расспрашивал. Потому что там жили сочувственные, добрые люди. Они все и про все знали, но не хотели перемывать знаемое. Ушлого этим не вернешь. Но не все ушло.

Неуходимое не уходит. Незабываемое не забывается. Яркое не меркнет.

Беломраморную "кормящую мать" в родном его городе под стеклом берегли. Глядеть на нее приезжали из дальних земель искусники и пониматели каменного сечения. И резного деда Прохора тоже знатно омузеили, как и царевну на шелку. А комолой Красульке совсем неслыханно завидная доля выпала. Тысячами ее отливали для своих и чужедальних городов. Можно сказать, что Далматова коровка на всем белом свете паслась.

Людям хотелось видеть и знать Далмата тем, кем он был, каким зацветать начал. Таким его и увидели в Зюзельке. Просветленным, покаянным, сокрушающимся.

Клял и казнил себя Далмат принародно за то, что так мало тепла отдал людям от своего жаркого пламени, разыскренного и распепеленного на холодные скорогаснущие вспыхи-всполохи.

Рыдал Далмат. Сколько бы мог отдать народу он, вышедший из него и порожденный им. Сколько сердец возвысил бы он правдой своего ваяния, своим даром собирания многого в малом, умением в самом простом показать величие жизни.

Приготовил себя Далмат к последнему часу. И предсмертно дремотно закрыл глаза. Ждал, что вот-вот переступит порог его жизни старая карга с косой. А вместо нее другая пришла.

Снеговая царевенка во всей своей светлоте предстала и знакомым голосом заговорила:

- Зачем же ты прежде смерти умирать задумал? Зачем ты ее кличешь, когда тебе жить да жить?

Открыл глаза Далмат, а перед ним Маруня.

- Что же это делается? Видно, и смерти не нужен я стал.

- Всему свой срок, - ласковехонько промолвила верная жена. - Седина не старость. Тебе же еще до Прохоровых годов полжизни дожить надо. А в вашем роду все долговекие. Ну-кась, вставай давай, умиратель. И о жизни поговорим.

* * *

И эти слова подняли его. Желание жить в него вдохнули.

- Раскаиваться, Далмат, всякий может. А разве в словах, а не в деянии настоящее покаяние?

А он ей:

- Да как делами покаяться могу, когда я теперь конченый человек.

А Маруня на это ему:

- Только мертвый кончается, а пока жив человек, для него ничего не поздно.

Говорит так и глазами его до глубины нутра проскваживает, будто завораживает.

Поверил в себя, в свои силы Далмат и однажды сказал жене:

- Чтой-то, Марунюшка, меня опять к резцу потянуло... Не вырезать ли для первого случая внучоночка нашего из мягкого дерева.

Маруня на это ему:

- Я так и думала, что с него ты и начнешь долечиваться.

Недели не прошло, как внук узнал себя в дедовской мастерской. Опять вся Зюзелька в Далматовом дому перебывала. И похвалу воздать каждому не терпится, и каждый боится похвалой второе воскрешение Далмата спугнуть.

Молча ликуют. Про себя радуются. А Далмат после внука за кружевницу-сноху засел. И опять удача. До последней ниточки ее выкружевил.

И так месяц за месяцем, год за годом лета прибывают, а Далмат не стареет. И руки не дрябнут, и нутро не слабнет. Без работы устает мастер, за работой отдыхает. Одно не окончит, второе замышляет.