— Милый!
— Он может побыть в вашей комнате, — сказал Никитин, в последний раз взглянув своими добрыми голубыми глазами…
И они уже вместе, в маленькой белой комнатке, вместе, обнявшись, сидят на ее чистой кровати. Рядом — туалетный столик.
— Вот, — сказал Шеломин и положил на него каску.
Она была прострелена трехлинейной пулей. Кровь, оттаивая, сочилась на белую скатерку.
…Легко и страшно высоко поднимаются розовые волны страсти. И нет, нет исхода слишком высоким гребням, разве только — смерть. На дне — красные губы, красный жемчуг.
— Почему, Надя, я такой легкий и все, как будто, не так, как всегда? И счастье мое — великое и особенное, все же не то, каким должно было быть? Или я так устал с фронта?
В ее прекрасных глазах вспыхнул тот, безумный, свет кликуши.
— Разве только ты один не знаешь, что какое-то могучее влияние проникло душу каждого и все достоверно узнали о приближении Иного Мира?
Шеломин невольно, ласково, положил руку на ее голову. Впрочем, это ничего. Ведь она — верит. Это пройдет.
— Пусть раздается Трубный Глас! Кто встретит смерть с любовью, тот будет жить… Целуй же, целуй меня больше!
…Все же, несомненно, в мир вошло необычайное. Все торопились. Времени оставалось мало. Союзники торопились уничтожить немцев, немцы союзников. Ставка стягивала резервы. Внезапный чрезмерный грохот, иной, чем во время прошедших битв, потряс стены.
Шеломин, повинуясь непреодолимой повелительной привычке войны, быстро вышел в коридор, потом на террасу. Был блеклый рассвет. До горизонта тянулось ровное черное поле. Вокруг было очень много солдат. И, казалось, все они были одинаковые, — гиганты с черными бородами, все стояли молча, плечо к плечу и залпами, без команды, стреляли вверх.
…А там, по самому горизонту, Шеломин ясно видел, мчался он, чудовищный враг, Урамбо! Вдруг он взметнул свой шаг вперед. Серое небо — вовсе не дождь, не туман, а гладкая поверхность блестящей марганцевой стали.
— «Зачем», — подумал Шеломин, — «выемки по бокам?»
И невидимый сосед ответил:
— Выемки или долы, чтобы легче было стекать крови!
— Разумеется.
Шеломин вскинул винтовку и выстрелил.
— Зачем ты стрелял? Разве ты полицейский?
Рядом стояла Надя.
— Беги! — крикнул Шеломин.
— Hu-r-r-r-r-r-ah! — заревело, колеблясь, стальное небо.
— Ррр-рр-рах!
— Ях!
— Беги!
…Поздно. В грохоте настала тьма и после грохота — тяжесть. Воздух свинцовый, черный, входил в грудь под страшным давлением.
— Если предел х равен нулю, то чему равняется предел а в степени х?
Предел а в степени х — это он, Шеломин!
«Чему равняется?.. Чему равняется?..»
Внезапно в темноте слабо блеснула боль.
Шеломин повернулся, поднял плечом стальное небо.
Боль вспыхнула огромным желтым пламенем.
— Единице! — крикнул он и сдвинул влажные от ужаса веки.
Прямо в его лицо, сквозь мглу, смотрело желтое солнце.
Он лежал на прежнем месте. Длинные сухие травы покрылись инеем.
Шеломин понял.
И понял он гораздо больше, чем сумел бы выразить словами. Его сумеречный мозг вспыхнул в последний раз и, как проекционный фонарь, отбросил на темнеющий экран небосвода — марганец м-ра Грэди, Урамбо, директора гимназии, лейденскую банку, глупенькую лучезарную Надину головку и то, что он ее больше не увидит…
Шеломин вздрогнул, хотел подняться — упал, подавленный страданием.
Солнце мучило его глаза.
Тогда он отхаркнул кровь и, собрав последние силы, плюнул в это проклятое жизнедарящее солнце. Оно запенилось, зашипело и потухло навсегда.
Черная каска валялась рядом.
9. Божье слово
М-р Грэди телеграфировал синдикату:
«Марганец наш. Выезжаю».
Надя получила каску, аккуратно пробитую трехлинейной пулей, слегка попорченную кровью, но вполне продезинфицированную. Каска лежала на туалетном столике. Надя лежала на кровати в голубой пижаме, м-р Грэди — в полосатой.
Труп Шеломина лежал на полу, под рогожей, в избе, где помещался околоток.
Санитар подал розовый конвертик.
— Его благородию, — кивнул он. — С первой роты.
Врач, несколько полный блондин, с усталыми голубыми глазами, разорвал конвертик. Он хотел узнать адрес близких молодого офицера, сберечь для них труп.
Письмо было переписано набело, без единой помарки, ровным старательным почерком. Мелькали ровные фразы. Санитар докладывал:
— Гуси эта летели. И откудова взялись!..
«Прости… Долго не писала, потому что не было сил…»
— Ну, тут наши палить, немец палить, гусь-то и упал промежду окопов…
«Не считай меня своей… Я знаю, это для тебя большое горе, но иначе не могу…»
— Ну, тут наши лезут и немцы лезут. Человек с десять, знать, подстрелили…
«Желаю тебе счастья… Твой друг…»
— Ну, все же, гуся наши зажарили!
Врач опустил руку, медленно смял бумагу, бросил в помойное ведро с кровавыми отбросами, распорядился:
— В братскую.
Через месяц, во второй раз, в газетах появилось имя Шеломина. На этот раз позади текста, петитом, цифрой в числе потерь.
Директор с гордостью сказал:
— Смертью храбрых!
Наталья Андреевна не сообразила. Наталья Андреевна ждет, пишет трепетные материнские письма, раскладывает пасьянс «Государственная дума», строгая, сосредоточенная, восковая, думает: «Если сойдется, значит, Толичка вернется». Пасьянс не сходится. Тогда быстро-быстро, озираясь, она достает нужную карту, радуется, что никто не заметил. На восковом лице выступает дуновение румянца.
Анютин купил свечку, хотел поставить перед угодником. Не знал, как еще почтить память о друге; но вспомнил попа Никольского и плюнул. Свечка растаяла в его черной от чугуна и мазута руке.
Никольский стал часто заходить к Наталье Андреевне. Он напутствует, присматривается к домику…
Возвращаясь, Никольский, по привычке, бормочет:
— Недолго проскрипит старушенция, недолго…
И ясно улыбается.
Надгробная речь была на братской могиле.
Перед отпеванием, корявый ратник, рыбак из-под Колывани на Оби, с потрескавшейся, ромбами, как у слона, шеей, прилаживал крест, думал, когда наконец выпустят его из чертовой Польши и, чтобы спорее шла работа, непрерывно ругался.
Дьячок, вятский, лениво останавливал:
— Чо выражаешься? Здесь убиенные, а ты…
Ратник бросил топор, открыл рот, утерся.
— Да рази это матеряк? — искренне удивился он. — Вот если там, примером, в душу… А то это так только, божье слово.
ВЛАСТЬ
Представление в одном действии
Зал в центре дворца. Неизъяснимый сильный свет. Великолепие. На стенах фрески и портреты старинных королей и придворных. Резким контрастом к ним, за большим столом, очевидно принесенным из другой комнаты, одетые в черные сюртуки и фраки, совещаются министры. Все они находятся под влиянием доклада Премьера, каждый по-своему выражая скрытое волнение. Министр финансов олицетворяет мыслителя, взявшегося за неразрешимую проблему. Министр юстиции то берет со стола свой портфель, как будто бы вот-вот собирается уйти, то опять кладет обратно. Только Премьер, высокий седой старик, сохраняет на каменном лице невозмутимое спокойствие. Секретарь сидит в стороне, иногда что-то записывает, но чаще ничего не слушает и вздыхает.
Премьер. …На этом, джентльмены, я окончу свой доклад. (Медленно собирает разбросанные на столе документы и заметки, складывая в портфель. Молчание).