Госпожа Аршамбо решила достойно отпраздновать возвращение пленника. На столе было вот что: салат из помидоров с яйцом, филе селедки, творожное суфле, жаркое из говядины, спаржа под белым соусом, листья салата, пирог, клубника. И вина трех сортов. Несмотря на это изобилие, обед от начала до конца прошел в унынии — у каждого из сотрапезников были свои причины для переживаний. Пьер по окончании церемонии встретил учителя Журдана, который, поделившись с ним кое-какими патриотическими соображениями, на этот раз посоветовал выдать фашистского предателя. В понедельник им предстояло снова беседовать на эту тему, и Пьер, которому пока что удалось отмолчаться, не сомневался, что учитель сумеет его дожать, и сейчас уже не столько страшился этого, сколько предвкушал удовольствие. Что касается Максима Делько, то его мучили стыд и отвращение к самому себе, и он замкнулся в угрюмом молчании, не осмеливаясь поднять глаз и всякий раз холодея при мысли о том, что Мари-Анн застигла его в объятиях восьмидесятипятикилограммовой женщины, да вдобавок ее матери.
Сын Ватрена, учтивый, сдержанный, обводил стол осторожным взглядом и, опасаясь подводных камней в разговоре, скупо расходовал слова. На вопросы, которые ему задавали, он отвечал не торопясь, прежде стараясь прочесть ожидаемый от него ответ в глазах собеседников. В присутствии людей, которые досконально знали правила игры, он остро чувствовал свою ущербность и не то чтобы побаивался, но пытался извлечь из их поведения и речей сведения, которые позволили бы ему сориентироваться в мире, где главнейшей добродетелью стало, похоже, искусство притворства. Когда хозяйка дома призвала его в свидетели неслыханной наглости Марии Генё и коммунистов в целом, он уклонился от ответа, отделавшись ничего не значащей улыбкой; подобной же улыбкой ему удалось ограничиться и когда разговор зашел о его старшем брате, который дезертировал в тридцать девятом, сбежав в Мексику. Этой своей сдержанности он изменил лишь однажды, когда Аршамбо поинтересовался тем, какие политические настроения царили в лагерях. Шарль объяснил, что после заключения перемирия сорокового года он заподозрил о замышлявшемся под знаменами маршала заговоре против нации. К несчастью, многие из его товарищей по плену попались на удочку лжецов из Виши, и нашлось слишком много таких, кто упорствовал в этом преступном заблуждении. Но он не дал себя провести и к тому же не скрывал своих взглядов.
— Я сразу же понял, что маршалистская клика радуется поражению Франции и будет стараться все больше усугублять его. Я сразу же сказал себе: де Голль.
— Разумеется, — поддакнул Аршамбо. — В точности как я.
И в улыбке инженера было столько сострадания, что молодой Ватрен призадумался.
XXIII
В воскресенье Леопольд проснулся в пять утра и не смог ости виться в постели. Через окно, выходящее во двор, в (iiiiiii.nio просачивался блеклый, мутный свет нарождавшегося дня, скудно отражаясь в зеркале гардероба с отслоившимся кое-где оловянным покрытием. Опорожнив стакан с белым вином, загодя поставленный на столик у изголовья, Леопольд в ночной рубашке подошел к окну, зевнул, потянулся, почесал бедро, спину, облачился в пижаму, прошел в уборную, оттуда на кухню, позавтракал полулитром белого и вымыл лицо уголком полотенца. Свежий и бодрый, он был склонен к оптимизму, и теперь повторный арест казался ему невероятным. Накануне, после ужина, Ледьё и Монфор, двое видных коммунистов, зашли в «Прогресс» пропустить у стойки по стаканчику марка и как ни в чем ни бывало покалякали о том о сем с Рошаром. К тому же, судя по сведениям, полученным как от правых, так и от левых, его, Леопольда, позавчерашний выпад вызвал у блемонцев больше веселья, нежели возмущения. Тем не менее кабатчик из осторожности решил еще дня два-три не появляться перед посетителями.
Пользуясь ранним часом, он навестил безлюдный зал «Прогресса». Там царил порядок: стойка чистая, бутылки на местах и выровнены, стулья на столах, нигде не осталось ни стакана, ни блюдца. Рошар хорошо справляется с обязанностями. Может, оставить его насовсем? С возрастом Леопольд начинал нуждаться в ком-то, кого мог пнуть в зад. Он побрызгал пол, подмел, расставил стулья, уселся за стойкой и налил себе большой стакан белого. По воскресеньям без четверти шесть площадь Святого Евлогия еще была погружена в сон и никакой посторонний шум не нарушал тишины в «Прогрессе». При воспоминании о плодотворных часах, которые Леопольд провел здесь в обществе учителя Дидье и его юных учеников, улыбка нежности осветила его физиономию гориллы. Мысленно он произвел перекличку третьеклассников: Шарле, Отмен, Люре, Одетта Лепрё… Заслышав свое имя, каждый из учеников занимал свое привычное место, так что в конце концов присутствие всего класса сделалось почти зримым. В ушах Леопольда зазвучали обрывки латинских спряжений. Господин Дидье, серьезный и строгий, расхаживал между столиками, заглядывая в тетради с домашним заданием, а устами Одетты Лепрё изливала свою напевную жалобу Андромаха. Подзабытая за последние сутки, она всплывала теперь в знакомом Леопольду окружении, такая, какой он привык ее видеть: платье по моде 900-х годов, рукава буфами, цепочка от часов на шее. Он почувствовал, как в его жилах вновь забурлило вдохновение. С минуту он сосредоточивался, уперев голову в кулаки и уставясь на матовый блик на цинке стойки. Потом, вооружась карандашом и листком бумаги, первым делом написал те стихи, которые сложил раньше. По воскресеньям кафе открывалось поздно. В распоряжении Леопольда было добрых два часа, чтобы спокойно творить. Андромаха была здесь, такая близкая, такая живая, что он почти слышал ее признания. За час он написал два новых стиха. Третий рождался медленнее, зато им он гордился более всего. Все вместе выглядело так: