— Это материя, — фыркнула Ниночка. — Из нее костюмы шьют.
— Вы молодой мужчина, интеллигент, а ходите в спецовке, как простой рабочий.
— Ну допустим, я возьму бостон, — Воронцов заметил, что Ремчуков изучает сломанный им карандаш. — А где я сошью этот костюм? Ехать в Ленинград?
— Во-первых, лучше ехать в Ригу, там работает Дом мод с хорошими портными. Во-вторых, скоро и у нас откроется ателье.
— Хорошо, — Алексей внезапно почувствовал, что несправедлив к этим женщинам, не сделавшим и, очевидно, не желавшим ему ничего плохого. — Раз вы говорите, что мне нужен костюм, я обязательно закажу.
Он вышел на свет. Сомнения, мучившие его вот уже несколько дней, с тех пор, как Леонида поставили на разгрузку урановой руды, не только не разрешились после разговора с Бутко, но причиняли еще большее беспокойство. Может ли тот, кто сам чудом выплыл, спасти утопающего ближнего? Не затянет ли их вместе гибельный водоворот? Да и какой ему ближний Лёнечка Май — заключенный, вор, опасный, хоть и социально нечуждый элемент общества?
Воронцов посмотрел, щурясь, в небо, на высоко кружащих чаек, но его отвлек новый приступ кашля. Он сплюнул мокроту и направился в сторону Первого участка.
Лёнька Май
Лёнечка красивый, ладный, хоть в кино снимай. Зубы белые, бережет их в драке. Для их крепости и приятного запаха всегда жует, перекатывает во рту смолистую хвойную веточку.
Волосы у Лёнечки черные, вьющиеся. Бабка смеялась над ним, пятилетним — откуда такой чумазый взялся, может, цыгане подменили? Он спорил, топал ножками в красных сандаликах, хоть знать не ведал тогда никаких цыган.
Лагерникам бреют головы, но блатные имеют поблажки — носят «полубокс», «итальянку» или волнистую челку на глаза, как у Лёнечки. Глаза ему достались от матери — темно-карие, с лиловым стрекозиным отсветом, главное оружие против женского пола.
Как глянет наглыми зенками — так вольняшкам из женского персонала, не говоря уж про кухонных зэчек, сердце оборвет. Применяет и другой подход, жалостный. Губы выпятит, сделает брови домиком, ресницами похлопает — как есть сирота казанская. Другие зэки платят за женские ласки, а Лёне и так от баб не отбиться. Дарят ему теплые вещи, вяжут носки.
Веселый Лёнечка, песен знает несчетно. Идут зэки понурые, как тягловые лошади, а он вдруг частушку затянет про девок и попа. Или жестокий романс:
А то засвищет «Танго соловья» — заучил с пластинки, которую гоняют в лагере по репродуктору. Порфирий Иваныч смеется: «Как есть Таиса Савва, мастер художественного свиста!» А Лёнечке не обидно, он бродяжным людям настроение поднимает. Оттого и кликуху получил легкую, праздничную: Лёнька Май. От фамилии Маевский.
Лёнечка — прирожденный вор и фамилию украл у пацана, блатного кровника. Впрочем, хозяину уже не пригодится — погиб в Ленинграде под бомбежкой. Так что вроде и не обокрал товарища Лёнечка, а продолжает жить и за себя, и за кореша. Один бывший ксендз ему рассказывал, что у поляков, германцев и прочих западных народов бывает несколько имен — на счастье. А Лёнечка жиган фартовый — счастье за ним ходит, случай бережет. Девять жизней ему отмеряно, как кошке. Правда, пять из них он уж истратил.
Первая была в Москве. Из нее помнил только слона в зоологическом саду, толстую, вечно сонную няньку и зал с хрустальными люстрами, где мать сидела в меховой горжетке, а отец ел розовое мясо и дал ему попробовать кусочек, истекающий кровью — ростбиф.
Отец исчез внезапно, и Леня до сих пор не знал почему. Помнил только золотой кант на петлицах и запах табака. С тех пор, наверное, отличал по нюху дорогой сигарный табак от прочих, хоть сам и не курил.
Мать с пятилетним сыном и годовалой дочкой переехала в Ленинград.
Вторая жизнь в старинной комнате с высоким потолком запомнилась влажным балтийским ветром, летней пылью. Еще помнил Лёнечка, как болел скарлатиной и в горячке хотел потрогать лепной узор вокруг люстры. Казалось, вот сейчас дотянется рукой, без всяких лестниц и табуретов. Хотел подняться к светлому пятнышку лампы, как другие грезят достать с неба луну.
После болезни ему сшили пальтишко с заячьим воротником, записали в школу под бабкиной фамилией Ненужный. Посреди зеленого сада, рядом с голой статуей, мать строго приказала прежнюю свою фамилию не называть, а про отца говорить, что умер от тифа.
Третья жизнь продолжалась дольше двух первых, впечатала в память события, как подошва сапога вминает колосок травы в сырую глину.