Выбрать главу
вышки разросшегося кипрея в джунглях бурьяна, вьюнка, пырея синеют от близости эмпирея. Салют бесцветного болиголова сотрясаем грабками пожилого богомола. Темно-лилова,
сердцевина репейника напоминает мину, взорвавшуюся как бы наполовину. Дягиль тянется точно рука к графину. И паук, как рыбачка, латает крепкой ниткой свой невод, распятый терпкой полынью и золотой сурепкой.
Жизнь — сумма мелких движений. Сумрак в ножнах осоки, трепет пастушьих сумок, меняющийся каждый миг рисунок конского щавеля, дрожь люцерны, чабреца, тимофеевки — драгоценны для понимания законов сцены,
не имеющей центра. И злак, и плевел в полдень отбрасывают на север общую тень, ибо их посеял тот же ветреный сеятель, кривотолки о котором и по сей день не смолкли. Вслушайся, как шуршат метелки
петушка-или-курочки! что лепечет ромашки отрывистый чет и нечет! как мать-и-мачеха им перечит, как болтает, точно на грани бреда, примятая лебедою Леда нежной мяты. Лужайки лета,
освещенные солнцем! бездомный мотыль, пирамида крапивы, жара и одурь. Пагоды папортника. Поодаль — анис, как рухнувшая колонна, минарет шалфея в момент наклона — травяная копия Вавилона,
зеленая версия Третьеримска! где вправо сворачиваешь не без риска вынырнуть слева. Все далеко и близко. И кузнечик в погоне за балериной капустницы, как герой былинный, замирает перед сухой былинкой.
II
Воздух, бесцветный вблизи, в пейзаже выглядит синим. Порою — даже темно-синим. Возможно, та же вещь случается с зеленью: удаленность взора от злака и есть зеленость оного злака. В июле склонность
флоры к разрыву с натуралистом, дав потемнеть и набрякнуть листьям, передается с загаром лицам. Сумма красивых и некрасивых, удаляясь и приближаясь, в силах глаз измучить почище синих
и зеленых пространств. Окраска вещи на самом деле маска бесконечности, жадной к деталям. Масса, увы, не кратное от деленья энергии на скорость зренья в квадрате, но ощущенье тренья
о себе подобных. Вглядись в пространство! в его одинаковое убранство поблизосте и вдалеке! в упрямство, с каким, независимо от размера, зелень и голубая сфера сохраняет колер. Это — почти что вера,
род фанатизма! Жужжанье мухи, увязшей в липучке, — не голос муки, но попытка автопортрета в звуке «ж». Подобие алфавита, тело есть знак размноженья вида за горизонт. И пейзаж — лишь свита
убежавших в Азию, к стройным пальмам, особей. Верное ставням, спальням, утро в июле мусолит пальцем пачки жасминовых ассигнаций, лопаются стручки акаций, и воздух прозрачнее комбинаций
спящей красавицы. Душный июль! Избыток зелени и синевы — избитых форм бытия. И в глазных орбитах — остановившееся, как Аттила перед мятым щитом, светило: дальше попросту не хватило
означенной голубой кудели воздуха. В одушевленном теле свет узнает о своем пределе и преломляется, как в итоге длинной дороги, о чьем истоке лучше не думать. В конце дороги —
III
бабочки, мальвы, благоуханье сена, река вроде Оредежи или Сейма, расположившиеся подле семьи дачников, розовые наяды, их рискованные наряды, плеск; пронзительные рулады
соек тревожат прибрежный тальник, скрывающий белизну опальных мест у скидывающих купальник в зарослях; запах хвои, обрывы цвета охры; жара, наплывы облаков; и цвета мелкой рыбы
волны. О, водоемы лета! Чаще всего блестящие где-то в чаще пруды или озера — части воды, окруженные сушей; шелест осоки и камышей, замшелость коряги, нежная ряска, прелесть