На другой день нас отыскали работники заповедника.
В изодранной одежде, с синяками и царапинами и, кажется, с неявными следами слез на грязных щеках мы были доставлены в родную школу.
Вечером мы отчитывались перед товарищами. В своем выступлении я не преувеличивал значения нашей экспедиции, но довольно красочно описал обстановку в лесу. Кажется, я упомянул только носорога, лань и зайца.
После меня ответ держал Жоля. Он был краток:
— Глупость сделали, и все.
Помолчав, Жоля добавил:
— А то, что он вам тут наговорил… Про всякую красоту… А сам он там был труслив, как заяц, робок, как лань, и глуп, как носорог…
— Затем вы успешно учились в университете, — говорит Ермолов. Его неприятный голос пробуждает меня от мгновенного оцепенения и сразу же перебрасывает поток мыслей в другое русло.
Успешно учился? Не те слова! Разве это была учеба? Не меня учили, я учил. Такого взлета не знали даже самые скороспелые математики и физики-теоретики. Я прошел официальный курс обучения за два года…
— Однако к заключительным экзаменам вас не допустили за многократные попытки доказать принципиальную возможность вечного движения.
Ермолов откладывает в сторону запись моего доклада на ученом совете факультета и внимательно смотрит на меня. Я был прав с самого начала. У него глаза рассвирепевшей кошки. Два блюдечка с подсолнечным маслом, а посредине — злые точечки. Отчего бы ему их не перекрасить? Сейчас, говорят, это многие делают. В Европе модны темно-синие зрачки с черным ободочком. Некоторые оригиналы носят фиолетовые глаза. Мне лично не нравится. Но все же, наверное, лучше, чем эти кошачьи бельма.
Он с минуту смотрит на меня в упор. Что он видит во мне, я не знаю. Но держусь изо всех сил. Одет я скромно. На мне полуспортивный костюм из голубого оксополимера. Грудь и спина открыты невидимым потокам кондиционированного воздуха, реющего в кабинете. Сижу я уверенно и непринужденно. Выражение лица спокойное, внимательное, чуть напряженное. Я знаю, конечно, что такую мину не любят. По ней легко предположить, что ты в душе ругаешь собеседника. Но мне приятно сидеть с такой ханжеской физиономией в Институте телепатии. Пусть угадает, черт бровастый, что я про него думаю!
Ермолов опускает глаза и откладывает часть бумаг в сторону.
— Так, — говорит он, придавливая документы прессом, словно ставя одну тяжелую мраморную точку. — И, наконец, эта ваша эпопея в Комитете по делам изобретений.
Эпопея… Я оценил величину пренебрежительной иронии, вложенной в это слово…
Комитет… комитет… Много стали, бетона и стекла. Тысячи сосредоточенных, вылощенных сотрудников, неторопливо снующих по длинным коридорам. Ненавязчивый шум логических машин. Внешне спокойная однообразная работа: очередную заявку на изобретение перевести на машинный язык, передать на обработку электронному мозгу, полученный ответ сформулировать и сообщить автору. Ничего особенного, и, главное, никаких ошибок. Машины помнят все, что было сделано по данному вопросу до и после рождества Христова. У них не случается промахов, объективность их выше всяких подозрений.
И все же я все время чувствовал, что на меня смотрят сотни, тысячи человеческих глаз. Широко открытые, юные, с блестящими белками, старческие, потухшие, в красных прожилках, лукавые, томные глаза женщин и нетерпеливые глаза деловых мужчин. Они настаивали, требовали, молили. Каждая заявка была как обнаженное человеческое сердце. Она пульсировала и трепетала. Смотри, я тоже умный! Я тоже оригинальный и находчивый! А я вот что придумал! А я!.. Я!..