И сотой доли не было рассказано из того, о чем можно было бы рассказать. Но не потому, что рассказы наскучили слушателям, — это самому Кудеславу довольно быстро наскучило быть рассказчиком. Отчасти из-за бессилия передать словами виданное и пережитое, отчасти потому, что нередко его понимали странно или не понимали вообще. А главное — ведь не ради же распахнутых от удивления ртов сородичей поддался Мечник на уговоры урманских торговцев-воителей! Не ради удивления родовичей, не ради добычи, не ради возможности вдоволь наиграться оружием в неведомых дальних краях и даже не ради возможности эти самые края повидать. А ради чего? Если бы кто дознался, что Кудеслав по сию пору так и не успел найти ответ на этот вопрос, — вовсе пустоголовым прослыл бы в общине Мечник, обижающийся на прозвание Урман.
Рассказы ему опостылели, а потому стали неинтересными. К тому же старики принялись ворчать, что Кудеслав дурит головы желторотым юнцам, что этак все по дальним землям поразбегаются, а община оскудеет людьми да вымрет… Поток приглашений пошел на убыль.
Последних, самых прилипчивых, Велимир живо отвадил от своего двора, за что Мечник был несказанно благодарен своему названому отцу. Года не прошло, как Кудеславу перестали заглядывать в рот — вместо этого стали шушукаться за спиной. Дескать, непоседливый человек, ненадежный. В отцовой избе живет, ровно из милости принятый захребетник; дрова вместо топора мечом колет; охотник неважный; до первой седины дожил неженатым… Одно слово — Урман.
И вот нынче затеялось, будто в те, прежние, времена. Спасибо, хоть дали выспаться за обе бессонные ночи.
И Велимиру спасибо.
Когда Кудеслав, распрощавшись на ночь с Белоко-нем и Векшей, ввел коня в Велимиров дворик, на град уже навалилась густая темень. Мгновенье-другое Мечник промешкал, бездумно вслушиваясь в удаляющийся копытный топот (по, в общем-то, понятным причинам хранильник желал ночевать непременно у старейшины, хоть у того не просторней многих, а уж волхва-то с радостью примут в любой избе, пожелай он хоть до крепкого тепла поселиться).
Наконец Мечник встряхнулся и взялся было расседлывать заморенного коня, но тут с протяжной заунывной жалобой распахнулась избяная дверь и на пороге появился сонно помаргивающий Велимир — в сапогах, в накинутом на голое тело полушубке (это то есть в одних только сапогах да полушубке) и с лучиной в руке.
— Живой, что ли? — позевывая, спросил Лисовин.
— Живой, — буркнул Кудеслав, безуспешно пытаясь справиться с супонью-подпругой: совершенно одуревший от усталости конь вздумал себе же во вред надувать брюхо.
— Совладал, значит? — Дождавшись Мечникова кивка, Велимир подошел, наскоро оглядел коня, потом тронул названого сына за плечо: — Иди в избу, я сам.
Кудеслав охотно подчинился, лишь предложил:
— Давай хоть вьюк занесу.
— Иди-иди, — Велимир слегка подтолкнул Мечника к двери, но все же не удержался, спросил: — А что за вьюк?
— Шкура.
— Хорошая?
— Да леший ее разберет, я и не присматривался. — Кудеслав еле ворочал языком; только теперь он вдруг осознал, до чего вымотали его бессонница, схватка и душевные переживания. — Большая она, шкура-то. Матерущий был — я таких не видывал.
— Большая — это хорошо… — удовлетворенно пробурчал Велимир и вдруг спохватился: — Сам-то ты целый?
— Целый.
— А хранильниковы?
— Кроме Гордея и захребетников — целы.
— А Гордей что — помер-таки?
— Нет. — Мечник с трудом подавил зевок (не к месту такое, когда речь идет о несчастье человеческом). — Белоконь говорит: выживет.
— Ну и ладно. — Велимир отвернулся к коню. — Иди-иди, я и вьюк сам. Есть хочешь? Там бабы в угольях горшок томиться оставили. Захочешь — похлебай. А как взял-то?
— Мечом, — терпеливо сказал Кудеслав, захваченный этим вопросом уже на пороге.
— Не пригодилась, значит, моя рогатина… Ну, иди. Завтра расскажешь.
Захоти Кудеслав отведать-таки предложенного варева, не смог бы: даже на этакое малое дело сил не осталось. Кое-как добравшись до своего закутка (в избе будто вдесятеро больше против обычного стало углов, простенков да всяких спотыкательных препон), Мечник так и рухнул на ложе, словно крепкой дубиной оглоушенный, — не раздеваясь, даже полог за собой не задернув.
Во сне Кудеславу вновь пришлось раз за разом схватываться с людоедом. Все было, как было, только перед самым медвежьим наскоком меч внезапно оборачивался то хворостиной, то Векшиной косой.
Потом вдруг приснилось, будто сам Кудеслав, Велимир и все Велимировы, натужно кряхтя и тихонько переругиваясь, ошкуривают тяжкую суковатую колоду, причем Лисовин шипит непонятно: «Будет вам ворочать да дергать! Чай, не колода — живой человек!» И впрямь, под отставшим пластом корья вместо голого дерева Мечнику нежданно открылось свое же собственное лицо.
А потом все провалилось в глухую, лишенную видений черноту.
Проснулся он от близкой мужской перебранки. Ругались Велимир и кто-то, чей голос показался знакомым, но сразу не распознался. Этот кто-то бубнил, что все старики собрались и просят, и Яромир просит, и Белоконь-хранильник — нельзя же такое общество обидеть отказом! Свирепый полушепот Лисовина разобрать было труднее. Чувствовалось только, что названый Кудеславов родитель именно и собирается обидеть помянутое общество, в чем-то этому самому обществу отказав.
В конце концов растерявший терпение Велимир весьма явственно прирявкнул: «Очнется — пошлю, а будить не дам! Выдь на двор!», и Мечник проснулся окончательно.
Проморгавшись сквозь остатки сна, он обнаружил, что раздет и прямо-таки завален меховыми покрывалами. Вот, стало быть, из-за чего привиделась нелепица про ошкуриваемую колоду! А ведь, пожалуй, следует поблагодарить убиенного людоеда…
Лисовин-то вроде подобрел к приемышу. Конечно, «подобрел» — слово неправильное: Велимир и прежде держался с Кудеславом не хуже, чем со своими сынами. Но выискивать правильные слова не было ни сил, ни желания.
Аккуратно сложенные штаны и кожаная рубаха лежали на полу возле изголовья. Кудеслав выбарахтался из-под мехов и принялся одеваться. Тут же слегка отдернулся полог, и в образовавшийся между стеной и занавесью просвет всунулось сердитое лицо Велимира.
— Разбудил-таки, пень трухлявый! — Лисовин яростно погрозил кулаком не то затянутому скобленой кожей оконцу, не то кому-то, за ним находящемуся.
— Кто это? — осведомился Мечник, завязывая ворот рубахи.
Велимир скривился — небось и сплюнул бы, кабы под ногами был не собственный пол.
— Да Глуздырь, чтоб ему до погибели добра не видать! Ты слышь, ты его непременно огрей чем-нибудь. Я ему: «После этаких трудов не то что до вечера — до следующего утра проспать, и то мало», а он знай свое. Совсем стыда лишился, жабоед старый.
— Сам ты обесстыдел, охульник! — донеслось со двора. — Сказано же — общество ждет!
— А я вот сей же миг пойду к Яромиру да спрошу, как он тебе велел: будить или дожидаться, покуда сам?! — заорал Велимир в слепую перепонку окна. — И ежели он скажет, что велел ждать, так ворочусь и кобелей на тебя науськаю!
— Ну и не станет у тебя кобелей! — прокричали снаружи запальчиво, однако куда глуше, чем прежде (похоже, Глуздырь, до того сидевший под самой стеной избы, счел за благо уметнуться к плетню).
Кудеслав справился наконец с тесемками ворота и отдернул полог.
— Ладно тебе шуметь, — сказал он Велимиру. — Ну разбудил и разбудил. Где ждут-то? У старейшины?
— У него. Я тоже с тобой — он и меня звал. Или, может, сперва поешь?
— Дурень ты, — подал голос Глуздырь. — Что ли, там не покормят? Там небось угощение крат во надцать твоего лучше!
Издав некий звук, явственно напомнивший Кудеславу рычание нападающего людоеда, Велимир кинулся вон из избы. Но когда он выскочил наружу, двор и улица были пусты — лишь слышалось, как на пути от Велимирова жилья к чельной площади собаки взлаивают по пробегающему человеку.
Общество впрямь подобралось из тех, какие не часто сходятся даже в общинной избе. Наиболее чтимые старики и самые добычливые добытчики — всего человек десять, не считая Мечника с его названым родителем, волхва да самого Яромира. Меж другими Кудеслав приметил наиумелейших бортников Кошицу и Малоту; бобролова Божена; углежога-дегтярника Шалая — огромного, косматого, с лицом, навсегда порченным неотмываемо въевшейся копотью…