Выбрать главу

Выход один: примучить силой. Кузнецов — к переселению (хоть и страшно еще дальше отлетать от родственных общин) либо охотников — к здешнему месту (хоть и страшно ломать заведенный пращурами уклад — любая ломка во вред).

Кузнецов, охотников ли примучивай — по-любому выходит внутриплеменная распря. И как бы такая попытка уберечь род от погибели не ускорила его конец…

А вот кого давно бы уж следовало затиснуть под ноготь, так это извергов. Вот кто наистрашнейшая угроза общине. Может, и не злоумышляет Чернобай против извергнувших его сородичей; и что он тайно держал сторону мордвинов-мокшан в запрошлогодней распре — тоже, скорее всего, пустопорожние байки. Но и без всякого злого умысла, одним достатком своим он общине первейший враг. Что ни год гоняет на Торжище по два-три челна; всегда с хлебом, — сказывают, будто нынешней весной собирается излишки везти на торг (вешний торг малохлебный, за зерно ломят дурную цену)… А в общине до осени плохонький хлебчик будет редкостным лакомством.

Когда община исторгла неуживчивого строптивца, такое наказание мнилось куда хуже смерти. А теперь? Кому из родовичей живется лучше наказанного? Так, может, общинное житье не благо — обуза?!

Подобные мысли засели в головы не только самочинным извергам Слепше да Старому Ждану, не только тем мужикам, что и сами ушли в захребетники к Чернобаю, и семьи за собой утянули. Так думают многие, многие, многие — покуда втихомолку, даже самим себе не решаясь сознаться в своих сомнениях, но…

А что будет дальше? Поговаривают, будто Слепша и Ждан тоже начинают чистить поляны под пашни. Будут сеять. Сеять… Во взрыхленную сохою землю — хлебные зерна, во взбудораженные завистью умы — скверные мысли…

И так уже от поголовного самочинства родовичей удерживают лишь привычка да страх остаться без общинной обороны от иноязыких племен. Привычка — крепкая узда для нерешительных да вялоумных (уйдут решительные да сметливые — кем будет сильна община?). А страх… Не обижают же иноязыкие нынешних извергов! Эх, кабы обидели, пожгли, разорили — вот бы за что и руку отдать не жалко!..

Не дай Род-Светловид, думал Яромир, именно теперь отыскаться над общиной четвертой голове, той, что додумается за соблазнительно малую дань посулить защиту. Всем от всех. Общине — от иноязыких ближних соседей. Извергам да слобожанам — и от иноязыких, и от общины. Охотникам — от слобожан.

Уж тогда-то путей к спасению не останется никаких. Это будет конец. Непоправимый и скорый. Община в единый миг сделается кучкой самочинных дворов. Сильнее всего, слышанного от Кудеслава, Яромиру запали в душу рассказы о хазарском каганском войске, о кровавых распрях персов с византийцами-романорами. Дожить до черной поры, когда твои родовичи будут класть жизни за чье-то право взимать с них дань, — уж лучше собственной волей до срока на погребальный костер.

* * *

Мечник чувствовал себя так лишь однажды, много лет назад. Тогда тоже был глухой поздний вечер (или ранняя ночь); и тоже пришлось сидеть одному между многими — только не за столом, а прямо на полу; и стены вокруг были не деревянные — войлочные; и разговоры тогда велись, но велись они спокойно, по-мирному. Кудеслав был гость, один из гостей; он не мог отказаться от скудного угощения, которым хозяин-степняк потчевал напросившихся на ночлег. Конечно, урманы щедро одарили этого оборванного старика всяческой снедью — не столько по доброте, сколько из нежелания есть зарезанную им костлявую слепую овцу. Степной обычай велит резать скотину для угощения на глазах гостей, чтоб те видели: для них выбрано лучшее. Но старику было не из чего выбирать, а урманам, из-за вздорной случайности отставшим от своих, не из чего было выбирать кров для ночлега.

Да, на расстеленной посреди юрты кошме хватало хорошей снеди; но гостю не следует бесчестить приютивший его очаг отказом от куска, предложенного хозяином. Пришлось прежде всего воздать должное бренным останкам дряхлой овцы — причмокивая, обсасывая пальцы, закатывая глаза в немом восхищении.

Кое-кто сумел незаметно для хозяина выплюнуть да затолкать под кошму. Кудеслав не решился. Время тянулось и тянулось, будто старый загустевший мед, а Мечник все жевал-пережевывал недоваренные вонючие жилы…

Вот и нынче вдруг явственно ощутился во рту пакостный вкус жилистой несъедобной баранины.

Время тянется, будто густой мед за ложкой (как тогда); снаружи дозревает ночь (как тогда); за столом вяжется бесконечное плетение перебранок и склок — таких же никчемных и пустопорожних, как и тогдашние вежливые расспросы о здоровье хозяйских верблюдов, лошадей и баранов, о здоровье самого хозяина, у которого давно уже нет (а может, и вовсе никогда не было) ни верблюдов, ни лошадей, ни здоровья…

Кудеслава не трогала ссора, затеявшаяся после Яромирова призыва подумать о судьбах общины. Во что выльются подобные раздумья в этаком обществе, легко можно было предугадать заранее; разговоров вроде нынешнего Мечник успел наслушаться выше темечка — так стоит ли обращать внимание на еще одну бесплодную перебранку? До драки не дойдет — даже самые рьяные не решатся рукоприкладствовать близ Родового Очага, да еще при Белоконе. А ежели кто забудется-таки во хмельном пылу, то усмирят и без Кудеслава (который покуда летами не вышел встревать в свары таких вот людей). Ничего, небось Яромир любого забияку одним пальцем прищелкнет, и Божен со Званом будут в этаком деле первыми помощниками старейшине (как бы там они ни относились к нему и друг к другу). Так что ежели добытчикам-прокормильцам, оплоту да надеже общины, вздумалось толочь воду в ступе, то и пускай себе; Кудеслав же не обязан прислушиваться к бранчливым речам, в которых мудрости ни на блошиный чох.

А к чему прислушиваться? Чем себя занять, сидя в этой вздрагивающей от ора избе?

И нужно ли тут сидеть?

Давно бы уж следовало встать да ударить челом на три стороны: вы, мол, люди многоопытные, многоумные; мне ваши разговоры невдомек, и место мое не меж вами, а в ночной стороже — так отпустили бы! Да, именно что «давно бы». Теперь-то уж поздно. Хоть ты сейчас ногами на стол вскочи да волком завой — не услышат и не заметят.

Вот и сиди дурак дураком…

А за пологом, на бабьей половине избы, — Векша. Неужто и впрямь сбылось наконец? Неужто смилостивились боги, Навьи, души пращуров-прародителей — вняли мольбам и воздаяниям, позволили встретить такую, о какой мечталось? А ведь мечталось давно; так мечталось, что впору с тяжкой хворью сравнить. Потому-то и не глянул толком ни на одну настоящую, живую, что вылепленная в душе была и милее, и живей любой встреченной. Никому о ней, желанной, выдуманной, не рассказывал — лишь Белоконю однажды, и тот вроде понял. Хоть и глядел, слушая, как на увечных глядят или на скорбных разумом. Оттого, видать, и боялся волхв показывать свою негаданную последнюю любовь Кудеславу — понял, до чего похожа она…

Впрочем, похожа ли? Чем больше задумывался над этим Мечник, тем больше ему казалось, будто черты давным-давно придуманного им обличья стремительно вытесняются подлинными Векшиными чертами. Так стремительно, что уже трудно припомнить, чем похожа Векша на засевшую в сердце выдумку, а чем от нее отлична.

Ну и пускай.

Уж зато нравом-то она точь-в-точь такова, как давняя Кудеславова мечта. Строптивость (не вздорная — гордая), которую эта купленница дивом каким-то не позволила вытоптать своим пять раз сменившимся хозяевам… Умение превозмочь страх… Как она шла с непосильно тяжкой рогатиной по кровяному следу.. «Эгей, ты живой?!.» «Я больше не буду звать тебя, как ты не любишь…» И глаза — бездонные чистые колодцы в небесную синеву… Обладательница подобных глаз, наверное, сумеет понять, почему ты согласился на уговоры невиданных прежде иноплеменников; зачем шесть лет носился по дальним краям, будто травяной стебель, сорванный с корня переменчивыми ветрами судьбы. Сможет и понять, и объяснить тебе самому… А коли приведется, так сумеет и решиться вместе с тобой — решиться на то, что другой показалось бы скудоумием. И можно будет реже оглядываться назад, потому что теперь найдется кому предупредить об ударе в спину.