Когда подоспели волхв со Звановым подручным, в челне уже на каждой гребной скамье, где только для одного место, сидели по двое. Да еще оказалось там аж три правильщика-кормщика — два на корме и один на носу, потому как корма оказалась чересчур тесной (видать, челн этот строили какие-то вовсе глупые люди).
Ну, своих слободских Ковадло в полслова усовестил, а за градских взялся Белоконь. Верней сказать, взялся-то он за посох… Ведь хоть бы ж подумали: ну, уплыли бы они (может быть, и сумев не перевернуться), а с прочими челнами кто бы остался? Даже на то, чтоб еще хоть один челн снарядить, люду бы не хватило, не говоря уже про то, чтоб выволочить тяжеленную лодью на реку…
Да и в град плыть надобно было не столько с радостной вестью, сколько с безрадостным делом. Руки-то пообрубали, однако же осталось злоумышляющую голову за чуб ухватить. И мало что ухватить, а и не позволить вывернуться.
Так что плыть с первым челном выпадало Белоконю, Мечнику (и Векше при нем, куда ж ее денешь!), да еще телу Злобы. А после, когда все равно задержались у мыса-когтя, чтоб наладить прохлаждавшихся там мужиков к старице, забрали с собою и давнишний прах сородичей.
Наиглавнейшим же грузом стали оба полоняника — тот, которого добыл Кудеслав, и тот, который подвел Кудеслава под давилку, однако не сумел выскользнуть из медвежьих объятий старого волхва.
Бережно, словно немыслимую ценность — да что там «словно», они и были едва ли не ценней всего возвращенного племени товара! — уложили связанных ворогов на дно челна, и лишь после этого хранильник сказал со вздохом:
— Ну, кто гребцами-то хотел? Залезай.
Что тут началось! Мечник, помнится, даже глаза прикрыл, чтоб не видеть. Хоть причина этакого рвения крылась не в одном лишь тщеславии. Мало кому пришлось бы по нраву сомнительное счастье обретаться близ гиблого места до утра (хоть утро было уже и не за болотами). Мало ли что небылицы! Про щук, воронов да безголовых людей, может, и враки, а Болотный Дед как же? А водяницы-русалки? То-то…
Да еще вон сколько ворогов сгорело в землянках… Известно ведь: пламень выпускает на волю человечью душу. И станут теперь вражьи души до рассвета шляться вокруг, каверзничать по-всякому, мстить, хворями наделять, а то еще и кровососничать даже…
Хоть бы эту, Векшу рыжую, Белоконь здесь оставил. Те же водяницы, говорят, баб на дух не переносят и наверняка бы с ней затеялись прежде, чем с мужиками. А пока русалье провожжается с ильменкой, глядишь, и Хоре лик свой объявит. Так нет же — увозит волхв ильменку-то, даже эту распоследнюю надежу отнимает.
Можно, можно понять радость шестерых родовичей, попавших в гребцы. Хоть и нелегкое это дело — с устатку, да с бессонья, да против течения… Да и челн-то… На старице вороги не больно его обиходили. В уключинные гнезда понабивалась всякая дрянь, весла ходят трудно, со скрипучими и визгливыми жалобами…
Будь все по-иному, Кудеслав уже давно подменил бы кого-нибудь из самых усталых. Но в ту пору ему не то что грести — шевелиться боязно было. Он полулежал на носу челна, а пристроившаяся рядом Векша (даром что у самой еще рука плохо слушалась хозяйской воли) то пот ему со лба вытирала, то подавала напиться, то грозно приказывала спать, а потом, растормошив, испуганно сообщала, что во сне он стонет, скрежещет зубами и с кем-то бранится…
Да, худо было Кудеславу в тот день. И не только в тот — проклятое бревно долго еще напоминало о себе внезапными болями и круженьями головы…
Очнувшись после удара, Мечник долго хлопал запекшимися веками, пытаясь проморгаться сквозь занавесившую глаза серую марь. Боги ведают, сколько времени спустя он наконец додумался чуть вывернуть гудящую, словно бы распухшую голову, и сразу оказалось, что перед глазами не какая-то там мглистая занавесь, а обычный серый песок, усыпанный сухими еловыми иглами. И что он, Мечник то есть, лежит на животе, уткнувшись в этот самый песок лицом.
Потом выяснилось, что из одежды на нем остались только штаны да сапоги, а боль, терзающая спину и голову, — то вроде бы и не боль вовсе…
Хотя нет, боль тоже была. Тяжкая, выматывающая, муторная, как если бы все тело от макушки до пяток превратилось вдруг в гнилой хворостьный зуб. Но кроме боли обнаружилось что-то еще.
Словно маленькие крепкие пальцы давили, мяли, разглаживали кожу и плоть вдоль Мечникова хребта, постепенно добираясь от затылка до поясницы и тут же возвращаясь к затылку. Это не казалось неприятным, хотя припомнилась вдруг Кудеславу шуточка Бесприютного Кнуда, предложившего помощь урману, у которого в драке рукоятью меча вышибли половину зубов.
«Болит? — как-то уж чересчур участливо спросил тогда Кнуд. — Ну ничего, дело поправимое. Давай я тебе глаза выбью — вмиг о зубах позабудешь!»
Возможно, Мечник опамятовал именно благодаря усилиям маленьких пальцев; или его привели в чувство тяжелые крупные капли, изредка падавшие на затылок и плечи. А всего верней, что и это, и то, и еще перебранка над самым ухом.
Собственно, бранился-то один Белоконь. Дескать, все плохо, и все не правильно, и вообще от одной руки в таком деле проку ни на жабий клюв — особенно ежели в руке этой вряд ли достанет силы распрямить сведенную судорогой ногу конского комара. В ответ на хранильниковы донимания раздавалось лишь оскорбленное фырканье, обдававшее спину Кудеслава мелкими брызгами.
Потом Векшин голос сказал: «Все. Быть по-твоему. Не могу больше». И на Кудеславов хребет обрадованно напустились лапищи Белоконя.
Мечник дернулся, но его тут же вдавило обратно в песок, и волхв пророкотал, отсапываясь:
— Лежи, говорю! Хочешь ногами владеть, как прежде, — не рыпайся. Опамятовал мне на беду…
Кудеслав снова попробовал приподнять голову и увидал Векшу. Ильменка сидела рядом, умостив под себя короткорукавый косулий тулупчик (Мечник обычно надевал его под панцирь, чтоб при ударах железные пластины не мозжили тело). Сидела и дышала. Лицо ее было таким, будто его только-только из воды вынули, — белым и мокрей мокрого. Вот что, стало быть, капало и брызгало давеча.
А Белоконь хрипел:
— Ты, чем рыпаться, думай… думай лучше, какую жертву Роду принесть, а какую Радуницам да Навьим. За избавление. Но ты… и сам молодец. Кто б еще успел из-под давилки вывернуться? Тебя только самую чуть, вскользь… А будь ты медлительней, так по самые уши бы… Не выхаживать — выкапывать бы пришлось…
Хранильниковы слова с трудом пробивались сквозь плотный гуд в ушах; Мечнику казалось, что если он только попробует заговорить сам, то голова непременно в тот же миг оторвется от шеи и вприпрыжку укатится куда-нибудь под горку. Но он все-таки попробовал:
— Хорош молодец…
Кудеслав сам поразился: оказывается, его забитый песком пересохший рот способен выплевывать вполне разборчивые слова.
— Молод… Ой! Молодцы в давилки не попадают…
Волхв трудился, сопел, бормотал невнятно:
— Дурень! «Кто у очага греется, тому ништо и не деется; а кто в лесу добывает, того судьба ломает, зато и славою наделяет!» Слыхал? Понял? Вот и молчи. Скоро уж встать позволю… коли устоишь.
Мечник устоял. Земля под ногами, правда, покачивалась; в ушах будто бы Зван со своим подручным затеяли меч отковывать; перед глазами вдруг стало уж вовсе сумеречно (впрочем, может быть, это на Волчье Солнышко облака натянуло)…
В общем-то, Кудеслав впрямь легко отделался. Прав Белоконь: надобно будет воздать и Светловиду-Роду, и Навьим, и Радуницам, и, верно, Лесному Деду еще — его ведь владения, ему тут решать, чему быть, а чему пока погодить…
Наверное, Мечник и сам бы дошел до речного берега, но этого ему не позволили.
Ему позволили только самому нести свои рубаху и полушубок, потому что Векше при ее полутора-рукости не удавалось захватить все (шлем на голову, пояс через плечо, топор под мышку, доспех в охапку, а дальше? И кстати, со всем этим еще и самой как-то брести нужно!).
А волхв нести ничего не мог: у него был посох, и еще он помогал идти другу Кудеславу (вернее, мешал ему идти собственными ногами).