Ну и все! Опрокинулось вверх дном застолье, сбился, как выплеснулся, веселый настрой. Нижняя губа у Савушкина оттопырилась, лоб наморщился и осыпался потом, левый глаз (правый был у него поврежден, стрелял он с левого плеча) гневно забегал по сторонам, словно ища, за что бы ухватиться, за какой увесистый предмет. Хрисанф Мефодьевич горячился, клокотал, как крутой кипяток, но быстро остыл, что тоже было чертою его характера.
Отходчивость Савушкина была всем хорошо известна. Румянцев еще продолжал смеяться, а Теус, крупный, широкий мужчина из обрусевших эстонцев, помалкивал да с укором поглядывал на директора. Дернула же его нелегкая подшутить над Хрисанфом Мефодьевичем! Пропала у человека охота — весь день теперь просидит в зимовье…
Нежданные гости уехали, а Савушкин стал думать, за что бы взяться, чтобы не терять время даром. Но стоявшее в углу ружье и нетерпеливое повизгивание собаки, верного его друга Шарко, до нытья в сердце звали Хрисанфа Мефодьевича в тайгу. Ведь такой был настрой со вчерашнего дня. Ночью не спал, ворочался, представлял себе, как пойдет завтра вниз по Чузику, заберется в самый дальний край угодий, проверит, есть ли следы норки и соболя, да заодно и лосей разведает: скоро за мясом прикатят буровики, но брать им с собой пока нечего — все лицензии целы, ни по одной еще зверя не отстрелял. Савушкин вспомнил свою прежнюю жизнь колхозника и подумал, что охотник-промысловик, в отличие от землепашца, существует по иному порядку, как бы вопреки известной поговорке о лете-припасихе и зиме-подберихе. У охотника весь навар выпадает на зиму: и мясо диких копытных, и боровая дичь, и пушнина. А коли так, сказал себе Хрисанф Мефодьевич, нечего прохлаждаться — седлай Солового, кидай за спину ружье, приторачивай сумку, и в добрый путь. Дьявол съешь его с потрохами, это «куды»! Плюнуть да растереть…
И еще занозила душу Хрисанфа Мефодьевича одна задумка. Позапрошлую ночь он видел во сне отца. Батька его пропал в тайге много лет назад и похоронен на том месте, где случайно был обнаружен его труп. И место это как раз в том углу, куда собирался нынче идти охотник. Там могила, а над ней крест кедровый стоит. Надо сходить поклониться праху родителя, а то уж давно не заглядывал.
Проворно одевшись в свои доспехи, Савушкин оседлал мерина, который по давней неистребимой привычке все норовил ухватить хозяина за руку желтыми, истертыми зубами. Старый конь, а такой непокорный.
— Околевать тебе скоро, а ты все взыгрываешь! — ругнулся Хрисанф Мефодьевич, замахиваясь на Солового кулаком для острастки.
С пенька, потому как был низкорослый и грузный, Савушкин забрался в седло и бодро сказал собаке:
— Пошли, Шарко! Да смотри у меня…
Широколобая, палевого окраса, грудастая крупная лайка с посеревшим от времени загривком побежала привычно впереди лошади, держа хвост кренделем.
Шарко было уже восемь лет и он подходил к закату своей полезной собачьей жизни. Замечалось хозяином, что пес стал уставать, часто ложился, поскуливая и облизывая подушки на лапах, и вообще в нем появлялась старческая леность, желание забиться в тепло и дремать. Хрисанф Мефодьевич подумывал его на тот год заменить. Кличку Шарко дали собаке дети Савушкина — дочь Галя и сыновья Александр, Михаил, Николай. Как сговорились тогда, что Шарик — это не годится (у всех по Кудрину сплошь. Шарики, Бобики, Белки), а вот Шарко ни у кого нет. Дети у Хрисанфа Мефодьевича уже были большие, сыновья учились: один в техникуме — Михаил, Александр в институте в Иркутске на охотоведа, Николай заканчивал строительный вуз, готовился к самой нужной профессии. Галина немного учительствовала после педагогического училища, а потом нашла другую работу себе. Отец спорить с детьми из-за такой странной клички собаки не стал. Да и жена, Марья, взяла их сторону, как это обычно бывало. Хрисанф Мефодьевич хоть и имел свой взгляд на порядок вещей, но жене не всегда перечил. Шарко так Шарко, какая ему, в конце концов, разница. Была бы собака путная, а там хоть как ее назови.
Неторопливо, кидая копытами снег, идет Соловый. Хрисанф Мефодьевич не гонит его, не покрикивает, не бьет стременами в бока. Впереди день, да еще темноты прихватишь часа два-три на обратном пути. Оно и выйдет верст тридцать с гаком. А снежище-то! Едва не по брюху лошади. Шарко по заносам «плывет», купается, язык вывалил. Тяжело…
Поля кончились — раскорчевки тридцатых годов. Понадрывались тут люди, вспомнить, и то берет оторопь. Все поднимали на лом да на слегу, вагой подхватывали под надсадный кряк. Он тогда малым был, на лесоповале и раскорчевках ему еще невмоготу было, но сучья рубил и жег их вместе со смолевыми пнями. Зато уж отцу его, покойнику, работа досталась адова, на ней он и надорвал силы…