Глава 3
Лангобард
Курт подошёл вплотную к письменному столу, за которым сидел я, просматривая записанное с его слов: ни разу моя рука не сбилась и не отстала от его рассказа, и шариковая ручка не подвела; теперь мне предстояло разобрать свои каракули, отредактировать и аккуратно переписать в чистовую тетрадь.
— Джон Лауд, Джордж Паркер, Ласло Биро и, наконец, Марсель Бик… — перечислил Курт какие-то имена, стоя надо мной.
К чему это он? Не просто же для того, чтобы в очередной раз продемонстрировать свою эрудицию.
— Что за имена вы насыпали, как будто это овощи, из которых собираетесь приготовить ужин? — спросил я.
— Банка на вашем письменном столе заполнена шариковыми ручками разных конструкций… Поэтому я решил, что вы являетесь приверженцем именно этого продукта цивилизации… А раз так, то — перечислил основные имена изобретателей, благодаря которым это устройство появилось на свет… Перьевых ручек, которыми человечество пользовалось до изобретения шариковых, у вас нет… Так же нет и более современных средств набора и распечатки текста… Вряд ли кто-то насильно лишил вас возможности ими пользоваться… Ведь практически все свидетели, которых я знаю, её не лишены… А ваша соседка Петра так вообще продвинута в этом смысле настолько, что просто диву даешься…
Курт не ошибся. Не просто так на моем письменном столе стояла банка, полная шариковых ручек — это был мой сознательный выбор. Помнится, когда-то давным-давно, почти на самом дне памяти, под нагромождением дней, похожих друг на друга, как две капли воды, я вышел, кажется, из Реки, но полной уверенности нет — может быть, я изначально, всегда, сидел на берегу этой Реки, мокрый до нитки, обнимая колени, пытаясь согреться и понять, кто я и где. Но сколько я ни метался по кажущейся бескрайней пустыне памяти, не мог найти ничего, что помогло бы понять, что со мной происходит: в голове сплошной песок, который слежался и почти превратился в камень. А ветер, крутящийся повсюду в виде маленьких волчков и поднимающий мелкую пыль, тщетно пытался вдохнуть в неё жизнь и предать ей хоть какую-то форму, которой она лишилась неизвестно когда и где. Кем или чем она был когда-то — теперь никак не понять, поднятая с поверхности ветром, она просыпалась сквозь него обратно на землю, чтобы вновь стать самим собой — то есть тем, что когда-то было кем-то или чем-то, но совершенно об этом забыло. Я метался по пустыне, пока были силы, преследовал заполненный пылью волчок, хватал его руками, но ничего не мог поймать, он растворялся в воздухе как призрак — я отряхивал ладони от праха и бросался следом за другим волчком, потому что мне чудилось, что внутри него есть что-то плотное, за что я могу ухватиться и вспомнить хоть что-то.
В конце концов у меня не осталось сил и на это: я перестал содрогаться всем телом от холода, только продолжал смотреть, не моргая, прямо перед собой — на медленное и грандиозное течение Реки, на вздымающуюся из неё стену Темноты. Сами понятия Реки и Темноты не осознавались мною, как нечто новое и незнакомое — я понимал, что они такие же древние, как весь мир, который меня окружает, но они почему-то не имели никакого отношения к моей памяти, не было в ней ничего связанного с ними. Я совершенно запутался, думая об этом: получалось одно из двух — или я вышел из этого древнего мира, в котором сами по себе существуют понятия Реки и Темноты, или это он вышел из меня вместе со своими понятиями, — поэтому моя память чиста, всё что в ней существовало со временем превратилось в песок и прах, взметаемый волчками. Никто её не стирал, не вмешивался в естественный ход истории — просто всё, однажды выросшее, построенное, вздыбленное, поднятое, стремилось упасть, вернуться в прежнее состояние, погрузиться в вечный покой. Горы становились холмами, холмы — равниной, равнина — пустыней. Высокие красивые здания — жуткими развалинами, развалины — свалкой, свалка — пустырем.