Юлиус Корбюн отказался верить повести о пережитых мною трудностях; мои тщетные поиски начала его не убедили, он представить себе не мог, чтобы якорь моей памяти ни за что не зацепился, что, громыхая и волочась по грунту, он только взбаламутил тину, а так как волнение не утихало, то нечего было и думать затралить в прошлом пригодное начало.
Итак, когда учитель немецкого недоуменно полистал мою тетрадь, он с нескрываемым отвращением, смешанным с заметным интересом, вызвал меня к доске и потребовал объяснений, однако не счел возможным ими удовлетвориться. Он усомнился в доброй воле моей памяти, а равно и воображения и не внял моим жалобам на трудности начала. Заявив на все мои доводы: «Это на тебя не похоже, Зигги Йепсен!», он несколько раз повторил, что пустые страницы в моей тетради считает вызовом себе лично! Чем внять моим объяснениям, он усмотрел в них своеволие, строптивость и так далее, и поскольку такие случаи подведомы директору, то после урока немецкого, который не принес мне ничего, кроме огорчений из-за сумасбродных, непокладистых и, во всяком случае, бессвязных моих воспоминаний, мы направились в голубое здание дирекции, где на втором этаже рядом с лестницей расположен кабинет директора.
Директор Гимпель, в своей неизменной спортивной куртке и брюках гольф, был окружен толпой человек в тридцать с лишним психологов, проявлявших поистине фанатический интерес к проблеме юношеской преступности. На письменном столе возвышался голубой кофейник и лежали засаленные листы нотной бумаги, частично исписанные торопливыми строчками, — дань сельской музе; эти короткие песенки говорили об Эльбе, о влажном морском ветре, о похилившемся, но цепком волоснеце и стремительном полете чаек, но также и о плещущих на ветру девичьих косынках и пронзительном воем сирены; воспринять эти песни от купели призван был наш местный хор.
Когда мы вошли в кабинет, психологи умолкли и стали прислушиваться к тому, что докладывал директору учитель Корбюн. Он докладывал, понизив голос, однако я уловил, что речь шла о сопротивлении и строптивости; а в доказательство он представил мою чистую тетрадь; директор, обменявшись с психологами озабоченным взглядом, подошел ко мне, свернул тетрадь в трубку и, похлопывая себя сперва по запястью, а потом по гольфам, потребовал объяснений. Я оглядел уставленные на меня с жадным любопытством лица, услышал за спиной похрустывание пальцев — это Корбюн выражал нетерпение, — и общее напряженное ожидание неприятно поразило меня. В широкое угловое окно, заставленное роялем, я видел Эльбу и над нею двух ворон, дерущихся на лету из-за чего-то мягкого, свисавшего вниз, быть может куска требухи, которую они поочередно выхватывали друг у друга, а заглотнув, сразу же извергали, пока она не упала на льдину, где и была подхвачена зоркой чайкой. Тут директор, положив руку мне на плечо, чуть ли не по-приятельски мне кивнул и предложил опять привести свои объяснения перед всей его оравой психологов, что я и не преминул сделать. Я рассказал о постигшей меня неудаче, о том, что главное по теме сразу же пришло мне в голову, но мысли мои смешались и мне так и не удалось найти ход, который привел бы меня к желанному началу. Я также рассказал о множестве видений, меня обступивших, о воцарившейся в моих воспоминаниях путанице и толчее, в которой не мог сыскать концов, а тем более добраться до начала. Я также не забыл упомянуть, что исполнение долга и по сю пору радует моего отца, и, чтобы воздать ему должное, я обязан обрисовать эти радости во всей их полноте, а не по произвольному выбору.
С удивлением и, пожалуй, даже с каким-то пониманием слушал меня директор, между тем как психологи-дипломанты перешептывались, они еще теснее нас окружили и, подталкивая друг друга, взволнованно поминали какой-то «Вартенбургов дефект восприятия», а кто даже и «психосензорное расстройство», показавшееся мне особенно омерзительным. Итак, на меня уже наклеили ярлык — обстоятельство, достаточно мне знакомое. Я наотрез отказался привести дополнительные объяснения в присутствии этих господ: жизнь на острове многому меня научила.