Мистерия, начавшаяся в XIII веке на улице Флоренции, где мальчик Данте увидел девочку Беатриче, завершилась в 1917 году в революционном Петрограде, в старом угловом доме на Офицерской, где Блок говорил с Любовью Менделеевой о „Новой жизни“ Данте.
И вот когда завершилась эта великая история (XIII век — Данте, XX век — Блок), весь мир услышал Беатриче. До этого он слышал только ее великого возлюбленного. Теперь он услышал и ее и убедился, что она ему равновелика.
Он услышал ее в стихах прекрасных советских поэтов Анны Ахматовой и Марины Цветаевой…»
5
Допускаю, что иные литературоведы и поклонники А. Блока найдут данное письмо чересчур субъективным и неточным. Я назвал бы его возвышенно-точным, точным в каком-то высшем смысле, который имеет дело не с «внешностью» фактов, а с их глубинной, потаенной сутью. И то, что эта суть открылась не поэту, а естественнику, возможно, говорит о новом «психологическом» витке НТР, что достойно особой темы…
…Итак, мир услышал Беатриче.
Я оборвал письмо почти на полуслове в надежде, что девочку, чье минутное замешательство всколыхнуло память тысяч людей, когда-нибудь услышит если не весь мир, то один-единственный человек, что тоже величайшее чудо, если в человеке этом будет сосредоточен весь мир.
Мое ремесло
Ночной троллейбус за окном похож на океанскую рыбу — плывет она, плывет по мокрому пустынному Садовому кольцу, большая, изящно удлиненная сигара, фосфоресцирующая странным оранжево-стальным блеском, и мне, как хемингуэевскому старику, хочется с ней говорить: «Рыба, уже повезли на аэродром матрицы, сейчас взлетят самолеты!..»
И это, видимо, самый верный и самый тревожный симптом усталости, когда начинаешь сентиментально подражать литературным героям, утрачиваешь ощущение реальности в самом себе и в окружающем мире.
Резко поворачиваюсь от окна и вижу то, что уже видел в жизни тысячи раз: чернеющие типографской краской большие полосы бумаги на полу, стульях, столе, чудесный, милый сердцу беспорядок — беспорядок мастерской, — похоже на то, что снимали могучую стружку, неутомимо, слой за слоем.
Во имя чего?
Утром миллионы людей — за чашкой кофе и в трамвае, в постели, в лифтах, в уличной сутолоке — обыденным жестом развернут газету, разом вдохнут в себя воздух мира: войн, стихийных бедствий, политических событий, футбольных сенсаций — и через минуту, уже устав от ёмкости этого первого на дню соприкосновения с человечеством, увидят ЭТО.
Моя статья. С утра до вечера, пока томительно складывался, «шел» номер, я воевал неистово с редакторатом и секретариатом: за каждую строку, за каждое слово; я воевал с корректурой: за каждую запятую и каждое тире, мне казалось, что без этих запятых и тире мысли мои что-то утратят, исчезнут какие-то дорогие оттенки, сообщающие повествованию особую точность и объемность. И теперь, когда отхлынуло безумие дня и уже, наверное, поднялись в ночное небо самолеты с матрицами, начинается самое страшное — то, что тоже бывало уже тысячи раз, — рождаются первые сомнения в самой логике размышлений, в самих мыслях и даже в идее-сверхзадаче, в том, нужно ли это сегодня людям. Весь день, пока разгорались баталии и шли полосы, статья была частью меня самого — и не только нравственной, духовной, но даже и физической.
И вот она отделилась, ушла, не защищаемая больше ни мной, ни этими стенами, начав новое, для меня самого загадочное существование.
Она может умереть завтра же утром, умереть, по существу, не родившись, она может умереть завтра вечером, вызвав легкое сочувственное любопытство и беглый обмен мнениями у самых общительных, читателей. И может жить долго, долго… В реальность этого чудесного долголетия я верил стихийно, начиная работать в газете. Верю в него сейчас несравненно тверже, хотя на мою долю и не выпало счастья написать одну такую статью.
Она как грозная несбывающаяся мечта; статья (не роман, не повесть, не поэма, а статья!), заключающая в себе крупинки вечности. Порой мне казалось: еще немного, и я ее напишу (и даже если не я, тоже счастье!), в ней будет удивительная, небывалая ёмкость. Я сумею сжать в десять страниц машинописного текста через два интервала раздумья многих лет и в то же время сохранить тот «воздух», без которого читателю трудно дышать; в ней будет резкость и новизна наблюдений, острая полемичность и обыкновенное тепло человеческого сердца, в ней будет «конкретное» и «отвлеченное», «сиюминутное» и «вечное», историзм и ощущение современной жизни, современного человека.