Чтобы такого не случалось, в детстве я, торопясь добраться до действия, пропускал в приключенческих романах первую главу. Теперь я ценю ее больше остальных. Быстро удовлетворяя спрос, популярные писатели без конца сочиняли похожие друг на друга книги, состоявшие из готовых блоков и наборов клише. Банальность, однако, еще не делает их плохими. Напротив, она создает плато, которое дает читателю необходимый уровень вкуса. Для меня он проходит где-то между Александром Дюма и Жюлем Верном. Их лучшие романы начинаются похоже. Вот – “Три мушкетера”:
В первый понедельник апреля 1625 года все население городка Менге…
А вот – “Дети капитана Гранта”:
26 июля 1864 года по волнам Северного канала шла на всех парах при сильном норд-осте великолепная яхта.
В обоих случаях нам сообщают много ненужных подробностей. Вопреки тому, что подсказывает интуиция, обстоятельства места и времени мало что значат. Напрасно мы будем в них искать особый умысел. Понедельник можно заменить вторником, а 26 июля – 27-м, и ничего не изменится в повествовании. Выбрав произвольную отправную точку, автор пишет первые слова для разгона.
Начатая таким образом книга обещает множество архитектурных излишеств, ради которых я и перечитываю эти примеряющие со взрослой жизнью шедевры. Такие романы просторны, они не должны жать, в них хватает места ненужному, безработному слову, герою, тому. Это – литература для невредного читателя: она снисходительна и не жалеет его времени.
Другое дело – Пушкин. О его дебютах лучше всего судить по наброскам, где нет почти ничего, кроме начала. Важно, что оно-то, вовсе необязательное для чернового отрывка, есть всегда. Видимо, в лишенной стихотворного размера прозе Пушкину нужен был камертон, проба звука и тугая завязка:
Гости съезжались на дачу.
Фраза напоминает улику и располагает к умозаключениям. Дача – частное летнее дело, с досужими разговорами и счастливыми, но короткими, по сезону, романами. Не зря из этого предложения, как признавался Толстой, выросла “Анна Каренина”. Но мне, однако, кажется, что знаменитое начало этой книги пришло из первого предложения другого пушкинского отрывка, “Романа на кавказских водах”, где в доме Катерины Петровны Томской происходила большая суматоха. Эта “суматоха” перекочевала в “Анну Каренину” и стала еще лучше:
Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему.
Все смешалось в доме Облонских.
В этом прославленном начале первая фраза принадлежит тому Толстому, которого я люблю куда меньше, чем автора второй. Его максима звучит банальной, но не является ею. Что-то вроде “Волга впа«дает в Черное море”. Как все якобы прописные истины, эту нужно проверить на себе и окружающих. Чтобы убедиться в мнимости афоризма, достаточно его перевернуть. Став с ног на голову, он оказался в одинаковой мере достоверным и ложным. Все семьи не похожи друг на друга, что и делает возможным ремесло Толстого. Оно проявляется в том, что автор швыряет читателя в роман, как Гомер своих слушателей – in media res: “Гнев, о богиня, воспой…”.
Так начиналась литература, и так, без оглядки на нее, начинает Толстой – но со второго предложения. Только по нему, утверждал Шкловский, и нужно судить писателя. Первая фраза, надо понимать, может нести служебную функцию – она вписывает книгу в традицию и указывает на жанр.
Уникальную двойственность Толстого открывает второй абзац, разительно противоречащий первому. Сперва писатель сказал, о чем его книга, потом написал ее. Это как подпись под рисунком яблока и само яблоко. Чтобы убедиться в этом, надо прочесть оба тома “Анны Карениной”, но ключ ко всему роману содержат его первые строки.
Зовите меня Измаил.
Эту фразу в Америке знают и те, кто не продвинулся дальше первого предложения “Моби Дика”. Восьмисотстраничный левиафан отпугивает читателя уже с самого начала, поэтому нам, кажется, не обойтись без посторонней помощи. Заглянув в комментарий, мы узнаем, что Измаил – старший, но незаконный (хотя мусульмане так не считают) сын Авраама от наложницы Агари. Выгнанный отцом, Измаил вырос с матерью в пустыне. Что же ему делать в море? Кочевать.
В те времена китобои плавали, пока трюм не наполнялся бочками с жиром: и три, и четыре, и пять лет. Это уже не экспедиция, а образ жизни, к которой рассказчик обратился от необъяснимого отчаяния. Мы так и не узнаем, что его привело на борт “Пекода”. Возможно, как подсказывает ссылка на Измаила, неприкаянность беженца, оставшегося без своего законного места в мире, безотцовщина, от которой страдает каждый пришелец в Новом Свете. Поэтому рассказчик именует себя не своим, а чужим – раскрывающим внутренний импульс книги – именем: кем бы я ни был, зовите меня Измаил.